О «ГОЛУБЫХ КОМСОМОЛОЧКАХ»: КОНТИНУАЛЬНОСТЬ И/ИЛИ ДИСКРЕТНОСТЬ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ
Напомню известный текст Г. Иванова (курсивом выделена пропущенная строфа, без которой стихотворение представлено как в массовых изданиях, так и в основном корпусе Новой серии Библиотеки поэта):
Свободен путь под Фермопилами
На все четыре стороны.
И Греция цветёт могилами,
Как будто не было войны.
И опуская пурпур царственный,
На метафизику и проч.,
Обломки власти государственной
Небрежно покрывает ночь.
А мы – Леонтьева и Тютчева
Сумбурные ученики –
Мы никогда не знали лучшего,
Чем праздной жизни пустяки.
Мы тешимся самообманами,
И нам потворствует весна;
Пройдя меж трезвыми и пьяными,
Она садится у окна.
«Дыша духами и туманами,
Она садится у окна».
Ей за морями-океанами
Видна блаженная страна:
Стоят рождественские ёлочки,
Скрывая снежную тюрьму,
И голубые комсомолочки,
Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,
С одной – стихи, с другой – жених…
…И Леонид под Фермопилами,
Конечно, умер и за них (1).
Самый, пожалуй, интригующий вопрос, когда мы пытаемся приблизиться к подлинному пониманию этого произведения, – соотношение нас и их («мы» и «они»). Но эта «бинарная оппозиция», изъясняясь семиотическим сленгом, тащит за собою другие: «мёртвое» и «живое», «своё» и «чужое». Что есть «своё» и что есть «чужое»?
Начинается и завершается текст упоминанием о Фермопилах. Каждый читатель помнит об этом узком ущелье, где в Фермопильском сражении с превосходящими силами персов сражались греки и приняли смерть триста спартанцев. А кто из читателей учился ещё в русских гимназиях, тот, помимо имени спартанского царя Леонида, помнил и имя предателя Эфиальта, который и провёл персов в обход Фермопил, чтобы они ударили в тыл греческому войску. Например, в чеховском рассказе «Толстый и тонкий» тонкого в гимназии дразнят Эфиальтом за то, что ябедничать (доносить) любил. Слово ученики («сумбурные ученики») имеется в тексте стихотворения, так что этот экскурс не лишний.
С. Г. Бочаров, к чьей полемике с А. Ю. Арьевым я ниже обращусь, так формулирует, интерпретируя это стихотворение: «В двадцати четырёх строках образ всей истории в её предельных точках – от Леонида под Фермопилами, принесшего жертву за всё будущее человечество, до голубых комсомолочек в СССР. Видимо, этому историософскому зрению и учили поэта серебряного века Леонтьев и Тютчев» (2). К сожалению, Бочаров не только совершенно не замечает, но и как будто намеренно старается обойти тот самый вопрос, с которого я начал, – кто такие «мы» и кто такие «они»? Он настолько озабочен «будущим человечества» (непременно всего человечества), что как-то упускает в своей интерпретации, что греческий царь Леонид под Фермопилами сражался не с врагом рода человеческого (за «всё будущее человечество»), а вообще-то с персидским Ксерксом – за «свою» Грецию.
Если спроецировать это героическое сражение на наш Перекоп и «остров Крым» (а это сделать volens-nolens придётся, ибо именно об этом рассматриваемый текст), то совсем нетрудно догадаться, кто именно защищает русские Фермопилы и кто именно пытается туда прорваться (к этому моменту я затем вернусь). Кто, так сказать, является «спартанцами», а кто – полчищами «персов». Кто стоит за Россию, а для кого слово «патриотизм» является иным наименованием «идеологии контрреволюции» (как это сформулировала в своих записях 20-х гг. XX в. Л. Я. Гинзбург)(3), кто сражается за Интернационал. Но можно также подумать и над тем, кто именно предал триста наших спартанцев, кто именно явился новым Эфиальтом.
Интерпретируя строку «свободен путь под Фермопилами», Бочаров словно бы не замечает, что это означает, помимо прочего, следующее: спартанская (европейская) оборона сломлена. В контексте последующего упоминания о Леонтьеве и Тютчеве это можно понять таким образом, что «смесительное упрощение» одержало верх и беспрепятственно распространяется по Европе – «на все четыре стороны».
Мне представляется, что невозможно не обратить внимание на некую тонкую издёвку автора в самом выражении – «на все четыре стороны»: да идите вы – «на все четыре стороны» – с той самой вашей всеевропейской «свободой», о крайностях которой предупреждали именно что наши Леонтьев и Тютчев.
Однако о греческом (т. е. европейском) речь идёт лишь в одной (именно первой) строфе из пяти. А о чём же – на самом деле – говорится тогда в четырёх остальных?
Как известно, в статье о Леонтьеве, которую Георгий Иванов написал за четверть века до разбираемого стихотворения (1932), нельзя даже и заподозрить каких-то симпатий к Леонтьеву. С точки зрения поэта, «Хозяева жизни – Сталин, Муссолини, Гитлер. Объединяет этих хозяев, при некотором разнообразии форм, в которых ведут они своё “хозяйство”, совершенно одинаковое мироощущение: презрение к человеку» (4). И «такое же точно презрение» Иванов находит у Леонтьева.
Однако вернёмся к «голубым» комсомолочкам. Согласно Бочарову, эти комсомолочки напоминают (ему напоминают) танцовщиц Дега, ибо у комсомолочек «свой балет» (5). Странный, замечу, балет (если это – балет) – «над могилами», сопровождаемый визгом; тут же, конечно, Бочаров вспоминает голубой цветок Новалиса, синюю птицу Метерлинка (6): в таком «культурном» ряду зловещие коннотации подобного «балета» как-то нивелируются, а сам он облагораживается.
Однако если мы даже бегло просмотрим статью о Леонтьеве автора рассматриваемого стихотворения, то мы найдём там именно голубой цвет, отсылающий отнюдь не к танцовщицам Дега, а связанный с реалиями внутреннего мира рассматриваемого произведения. В статье упоминаются «занавесочки из голубой марли» (7). Притом эта деталь – голубые занавесочки – не эпизодическая, она настойчиво повторяется. Константин Леонтьев, решив перезимовать в Лавре, в графских номерах, «вот и занавесочки голубые он повесил. Долго добивался такого обязательно цвета…» (8). Эссе Иванова называется «Страх перед жизнью» – и голубые занавесочки там соседствуют с «голубыми сарафанами» (9), уже совсем близко к голубым комсомолочкам. И как же подаёт это Г. Иванов? Нет, тут совсем не Дега, совсем не голубой цветок Новалиса, тут иное… Можно сказать, прямо противоположное. Тут голубое (в том числе «голубые сарафаны») – как раз смерть, а не жизнь: «…неудавшаяся жизнь, подступающая смерть. Утешения нет ни в чём. Разве “красотой”, по старой памяти, не то что утешиться – развлечься. Вот именно такими занавесочками, из такой обязательно ткани. И со страстью, всегдашней своей страстью – о чём бы ни шло дело – Леонтьев пишет в Москву друзьям – описывает цвет, качество, плотность требующейся ему марли. С тем же “ясновидением”, с каким предчувствует послевоенную Европу, описывает эту марлю в мельчайших подробностях. Друзья долго ищут, наконец действительно находят – в гробовой лавке. Это специальный товар для покойников» (10). Так что «голубые занавесочки» для покойников, занавесившие окна ещё живого Леоньева, посредством «голубых сарафанов» гораздо более уместно сопоставить с визжащими – над могилами – «голубыми комсомолочками». Можно, конечно, задаться вопросом: а что, если тогда, четверть века назад, Иванов акцентировал внимание своих читателей на шторах/занавесочках, а в последние годы – уже нет? Вряд ли… Напомню строки одного из последних стихотворений Иванова:
В голубом дыханьи моря,
В голубых стаканах пива
(Тех, что мы сейчас допьём) –
Пена счастья – волны горя,
Над могилами крапива
Штора на окне твоём (11).
Как видим, присутствуют голубое, волны, могилы, штора. И никакого «будущего человечества»… Так что, полагаю, интерпретация А. Ю. Арьева – признающего финал рассматриваемого стихотворения ироничным («Доблестные спартанцы умерли “зря”: “Великая Россия” стала таким же мифом, как “Великая Греция”») (12) более корректна.
Разбирая текст Иванова, Бочаров внезапно переходит к последнему аргументу, однако этот аргумент не текстуальный, а, так сказать, экзистенциальный. Это не моё определение, именно так его называет сам исследователь: «Pro doma sua: Перед автором настоящего этюда тут встаёт момент, так сказать, экзистенциальный. Голубые комсомолочки 1950-х годов – его ровесницы и подруги, и сам он в те самые 50-е в том же Крыму вместе с такими же комсомолочками нырял над теми же могилами, не зная о них. Так что и он, выступающий в роли филолога и аналитика стихотворения Георгия Иванова, сам оказывается внутри стихотворения его героем, парадоксальное же заключение поэта, значит, относится и к аналитику: Леонид под Фермопилами умер и за него. И как забыть об этом, читая и разбирая стихотворение?» (13).
Корректно ли в научном отношении такого рода «экзистенция»? Я очень в этом сомневаюсь. Конечно, «забыть» о своих собственных личностных установках при интерпретации любого художественного текста, вопреки распространённой утопии «сциентистов», по-видимому, невозможно. Однако следует учитывать их, делать обязательную поправку на неизбывное присутствие этих установок в наших рецепциях. Но раз уж речь пошла о том, что интерпретатор из толкователя превращается в героя стихотворения (притом героя, который идентифицирует себя с этими «голубыми комсомолочками»), то можно сопоставить подобный «экзистенциализм» с другой – также возможной – «экзистенцией».
Оказавшись в городе Ельце, автор этой работы, читая когда-то лекции в местном университете, забрёл в краеведческий музей, где услышал от милой девушки-экскурсовода (возможно, внучки какой-нибудь «голубой» комсомолочки), что доблестные ельчане отражали нашествия Тамерлана и войск Деникина. Несколько потрясённый подобным соседством, автор решил освежиться в реке Сосне. Однако, зайдя под Каракумский мост (известный у нас по автопробегу, увековеченному Ильфом и Петровым), весьма отчётливо увидал (дело было в 90-х годах прошлого века), что опоры этого моста «укреплены» сброшенными в реку в несколько рядов православными надгробиями, где сквозь воду можно различить не только кресты, но даже и некоторые имена усопших людей. Вспомнилось бунинское: «Была когда-то Россия» (из «Подснежника»). Задамся, как и Бочаров, экзистенциальным вопросом: должен ли аналитик ивановского стихотворения всё-таки отделять тех, кто сокрушал православные надгробья (да и саму Россию), от тех, кого резали и уничтожали, с этими самыми «спартанцами»?
И теперь мы можем – уже в последний раз – вернуться к Фермопилам: так с кем, с кем именно сражался царь Леонид? Ведь с Ксерксом? Почему тогда не вспомнить здесь соловьёвское (что, уж конечно, помнил и Г. Иванов):
О Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа? (14).
Странно, но, насколько мне известно, переклички между этим стихотворением («Ex oriente lux», 1890) и предметом нашего внимания не были отмечены. А между тем у Владимира Соловьёва (притом также в первой строфе!) имеется отсылка к Фермопилам:
И к вседержительству готов,
Ирана царь под Фермопилы
Нагнал стада своих рабов.
Если так истолковывать Тютчева и Леонтьева, что разницы между антихристианской «империей» и империей христианской, разницы столь принципиальной и для Тютчева, и для Леонтьева, нет вовсе (15), тогда действительно нечего беспокоиться – для кого именно после гибели трёхсот спартанцев – открывается «путь под Фермопилами»: какая разница!
Экспроприируем прошлое, объявим царя Леонида своим предшественником, а можем – если будем следовать подобной логике, договориться до того, что русские добровольцы для того и обороняли Перекоп, чтобы затем комсомолочки – со своими женихами (например, из НКВД), визжа, ныряли над могилами этих героев (что имеет всё-таки некоторую разницу с заросшими цветами могилами в Греции). Объявим, как это и сделал в другой работе С. Г. Бочаров, что не интернациональный коммунистический проект, а именно «проект Тютчева» и был реализован как на его родине, так и в Восточной Европе (16). А тот центральный пункт Тютчева, согласно которому, Революция враг именно России, исторической России, что победа одной силы означает смерть другой, согласно Тютчеву (17), на этот пункт вообще не обратим никакого внимания! Не будем обращать никакого внимания и на то, что согласно другому эмигрантскому писателю, Б. К. Зайцеву, нет не только никакого торжества «тютчевского проекта» (или мечтаний Леонтьева) в XX веке, но и «даже имени Россия больше нет» (высказывание 1951 года) (18).
Слова «Конечно, умер и за них» – относятся к тем самообманам, которые в этом стихотворении связаны с миражами «Незнакомки» Александра Блока: «Мы тешимся самообманами, / И нам потворствует весна». Именно этой «весне» (затем – Незнакомке), а отнюдь не вполне трезвому – в этом отношении – лирическому герою «видна блаженная страна», где есть несуществующие «рождественские» ёлочки (на самом деле – никаких «рождественских» ёлочек нет; как известно, в СССР Сталин «разрешил» новогодние ёлки, рождественские звёзды на них заменились красными звездами, а отнюдь не рождественскими). Так что перед нами именно мираж, самообман, что прямо и формулируется в тексте Иванова.
Итак, в одном случае речь идет о континуальности истории (тогда, если верить Бочарову, эти «комсомолочки», прямо-таки воплощение (по-видимому, реинкарнация) крымских нереид) (19). В другом же случае речь идёт о решительном разрыве – тогда и «благополучная» послевоенная буржуазная Европа предала память трёхсот спартанцев, и «Совдепия» (уж употреблю именно это слово, следуя словоупотреблению первой русской эмиграции), вместе с её «комсомолочками», чтение стихов которых направляет «племя пушкиноведов» (О. Мандельштам), и расчудесными женихами (в том числе из НКВД), также вполне соотносимыми с голубым/синим (хотя бы цветом их фуражек), тем более предала память царя Леонида. В последнем случае, во всяком случае, она никакой законной преемственности не имеет – с теми, кто защищал Крым именно от их нашествия.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Иванов Г. Стихотворения. СПб.–М.: Изд-во ДНК Прогресс-Плеяда, 2010 (Новая серия Библиотеки поэта). С. 305, 639.
2. Бочаров С. Г. «А мы, Леонтьева и Тютчева…»: Об одном стихотворении Георгия Иванова // Бочаров С. Г. Филологические сюжеты. М., 2007. С. 422.
3. Гинзбург Л. Записи 20–30-х годов // Новый мир. 1992. № 6. С. 54.
4. Иванов Г. В. Страх перед жизнью (Константин Леонтьев и современность) // Иванов Г. В. Собр. соч.: в 3 т. Т. 3. М.: Согласие, 1994. С. 561.
5. Бочаров С. Г. Указ. соч. С. 426.
6. См.: Там же.
7. Иванов Г. Указ. соч. С. 556.
8. Там же. С. 557.
9. Там же. С. 556.
10. Там же. С. 556–557.
11. Иванов Г. В. Собр. соч. Т. 1. М., 1994. С. 442.
12. Цит. по: Иванов Г. Стихотворения. С. 641.
13. Бочаров С. Г. Указ. соч. С. 428.
14. Соловьёв В. С. «Неподвижно лишь солнце любви…»: Стихотворения. Проза. Письма. Воспоминания современников. М.: Моск. рабочий, 1990. С. 58.
15. См. мой разбор той и другой аргументации: Есаулов И. А. Россия и революция: Вокруг наследия Ф. И. Тютчева // Вестник Литературного института им. А. М. Горького. 2007. № 1. С. 112–122.
16. Ср.: «…За реализацию тютчевского проекта возьмётся та самая воплотившаяся, но в отечестве революция в лице СССР» (Бочаров С. Г. Тютчев: Россия, Европа и Революция // Бочаров С. Г. Филологические сюжеты. С. 310).
17. Ср.: Тютчев Ф. И. Полн. собр. соч.: в 6 т. Т. 3. М., 2003. С. 143–145.
18. Зайцев Б. В пути. Париж, 1951. С. 208. Курсив Б. К. Зайцева.
19. См.: Бочаров С. Г. «А мы, Леонтьева и Тютчева…»: Об одном стихотворении Георгия Иванова. С. 426.
Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта № 19-012-00411.
ОПУБЛИКОВАНО: Георгий Владимирович Иванов: Новые исследования и материалы: 1894-1958. Коллективная монография. Сост. Р.Р. Кожухаров (отв. ред), И.И. Болычев, С.Р. Федякин. М.: Литературный институт им. А.М. Горького, 2021. С. 96-104.
Подробности об издании здесь.
Добавить комментарий