Блог

«ЭТО СО ВСЕМИРНО-ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ЯЗЫКА БУДЕТ ПЕРЕВОД-С, А НЕ С ОДНОГО ТОЛЬКО ФРАНЦУЗСКОГО!»: ДРАМА РУССКОГО ЗАПАДНИКА В ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ


Доклад, прочитанный 11 ноября 2022 года на XLVII Международной конференции «Достоевский и мировая культура» в литературно-мемориальном музее Ф.М. Достоевского в Санкт-Петербурге

Казалось бы, как можно всерьез относиться к высказываниям такого персонажа, как Липутин из «Бесов»? Однако в художественном мире Достоевского, как известно, и стихи капитана Лебядкина представляют значительный интерес – и даже находят свое прямое продолжение в дальнейшем развитии русской поэзии. Так что и самые неприятные для читателя персонажи, вроде Липутина, автором не объективируются сплошь, и их суждения (в том числе, то, которое и стало названием моего доклада) также могут иметь не только очевидный комический характер, как это представилось Ставрогину, а также может показаться при поверхностном чтении романа, но и глубоко серьезный смысл – в рамках художественного целого.

Напомню соответствующий фрагмент романа:

— Я ведь слышал что-то, что вы дуэли не любите…
— Что с французского-то переводить! — опять скрючился Липутин.
— Народности придерживаетесь?
Липутин еще более скрючился.
— Ба, ба! что я вижу! — вскричал Nicolas, вдруг заметив на самом видном месте, на столе, том Консидерана (1) , — да уж не фурьерист [65] ли вы? Ведь чего доброго! Так разве это не тот же перевод с французского? — засмеялся он, стуча пальцами в книгу.
— Нет, это не с французского перевод! — с какою-то даже злобой привскочил Липутин, — это с всемирно-человеческого языка будет перевод-с, а не с одного только с французского! С языка всемирно-человеческой социальной республики и гармонии, вот что-с! А не с французского одного!..
— Фу, черт, да такого и языка совсем нет! — продолжал смеяться Nicolas <…>
«Бог знает, как эти люди делаются!» думал Nicolas в недоумении, припоминая иногда неожиданного фурьериста (10; 43-45).

Вдумаемся в странность коллизии: «Не с французского <…> не с одного только французского <…> не с французского одного, с всемирно-человеческого». Настойчивое и горячее убеждение (троекратное повторение – «не с французского») говорит, конечно, о том, что Ставрогиным в данном случае невольно (отсюда и «в недоумении») затронут какой-то крайне больной «пунктик» персонажа, чрезвычайно важный для него самого.

Недаром же, в самом деле, этот «большой либерал и в городе слывший атеистом» (10; 26), но и «чиновничишка», скряга и процентщик, в то же время «яростный сектатор», который «по ночам», в свободное от службы и домашнего тиранства время, упивается «восторгами пред фантастическими картинами будущей фаланстеры, в ближайшее осуществление которой в России и в нашей губернии он верил как в свое собственное существование» (10; 45). Ставрогину кажется невероятной и смешной эта особая вера, вера Липутина, но если мы вспомним, что произойдёт с Россией дальше, то окажется, что более прав-то как раз Липутин, а не смеющийся над ним Ставрогин.

Каким-то образом эта вера в «фантастические картины» и, главное, в их «осуществление в России», в «ближайшее (!) осуществление», соединяется не только с государственной службой Липутина, но с и его собственной повседневной реальностью.

В кругозоре циника Ставрогина это соединение не менее «фантастично», чем сами «фантастические картины» (отсюда и его «недоумение»): «И это там, где сам же он скопил себе “домишко”, где во второй раз женился и взял за женой деньжонки, где, может быть, на сто верст кругом не было ни одного человека, начиная с него первого, хоть бы с виду только похожего на будущего члена “всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии” (Там же). Однако же [66] мы знаем, что достаточно скоро на месте России возникнет большое количество подобных «республик»; те, кто их «организовывал», были озабочено вовсе не какой-то «Россией», но именно будущей «всемирно-общечеловеческой гармонией», настаивая – в своей идеологии – на «всемирно-историческом значении» результата своих фантазий, при этом самого Достоевского на Первом съезде советских писателей объявив «изменником».

В своем докладе «Особенности русского Просвещения XVIII века в “Зимних заметках о летних впечатлениях”: “французский кафтан” Фонвизина и культурное бессознательное» на XXXVII Международных Старорусских чтениях 23 мая 2022 года, не касаясь там фантазий Липутина, я уже представлял собственную интерпретацию существенных особенностей сарказма Достоевского насчет «большого либерала» Фонвизина (характерно полное текстуальное совпадение с липутинским описанием), который «таскал <…> всю жизнь на себе неизвестно зачем французский кафтан, пудру и шпажонку сзади», однако, «только <…> высунул свой нос за границу, как и пошёл отмаливаться от Парижа всеми библейскими текстами и решил, что “рассудка француз не имеет”, да еще и иметь почел бы за величайшее для себя несчастье» (5; 53).

Почему у Фонвизина, по предположению Достоевского, «щекотало от удовольствия на сердце» (5; 50), когда он «сочинял» эту фразу? Отчего ту же фонвизинскую фразу в России «три-четыре поколения сряду читали <…> не без некоторого наслаждения»? «Тут слышится какое-то мщение за что-то прошедшее и нехорошее» (Там же), пишет Достоевский. Но что это за «мщение» и за какое такое «нехорошее»?

Драма русских западников («больших либералов») как раз в том и состоит, что Запад (в данном случае «французский», а отнюдь не гармонический «всемирно-человеческий») их совершенно не устраивает – и в интеллектуальном «мщении» ему они чувствуют «что-то неотразимо приятное» (Там же).

Запад для нашего отечественного западника (во всяком случае, времени Достоевского) это не западная повседневность, не реальность Запада, это мечта, идеал («фантастические картины», как у Липутина). Оказываясь же в западной повседневности, что «большой либерал» Фонвизин, что другие русские западники (например, Белинский или Герцен) отчетливо осознают расподобление этой своей головной мечты и реальности. Потому они чрезвычайно оскорблены [67] этим расподоблением. Франция для Фонвизина оказывается слишком французской, оскорбительно французской, а отнюдь не «всемирно-человеческой», как это можно было ожидать. Ожидать, если не сталкиваться с французской повседневностью, а читать Консидерана.

Фраза Фонвизина «рассудка француз не имеет» становится своего рода полемическим лейтмотивом «Зимних заметок о летних впечатлениях». Достоевский вновь и вновь иронически обыгрывает выстраданное суждение русского западника, «большого либерала». В итоге читатель, следуя за Достоевским, видит, что француз, напротив того, «рассудок» вполне имеет, только это совсем особый французский – крайне прагматический — «рассудок», а не тот «всемирно-человеческий», который ожидал от француза Фонвизин.

Поэтому-то Фонвизин – с горячностью, весьма близкой к горячности Липутина, с горячностью и обидой пишет об обмане, о том, что «обман почитается у них (французов. – И.Е.) правом разума. <…> Божество его (француза. – И.Е.) – деньги. Из денег нет труда, которого б он не поднял, и нет подлости, которую бы не сделал. <…> Д’Аламберты, Дидероты в своем роде такие же шарлатаны, каких видал я всякий день на бульваре…» (2) и так далее, не буду множить цитаты.

Однако, если француз оказался больше французом, чем того хотел русский западник Фонвизин, это ведь не проблемы француза, это проблемы русского западника.

В чем же причина подобного (признаемся, несколько комического) разочарования? И здесь не избежать обращения к историко-культурной перспективе (или ретроспективе)?

Рассмотрим в качестве примера, поясняющего картину, современника Фонвизина, о котором молодой Пушкин написал так:

Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,
Завистливый гордец, холодный Сумароков (3) .

Поздний Пушкин изменил эту оценку, он отмечал, что «Сумароков требовал уважения к стихотворству» (4) . Но, конечно, и уважение к себе самому тоже. Кто такой Сумароков? Как полагали его современники, наперстник Буало, северный Расин, наш Мольер, российский [68]Лафонтен. Он не только создает русское подобие «Поэтического искусства» Буало – «Эпистолу о стихотворстве», но и прививает на русской почве множество жанров новой литературы практически, своими собственными стараниями. Иными словами, он осваивает и переводит французские инварианты на язык русской культуры, при этом крайне высоко оценивает собственное положение в отечественной поэтической иерархии. Можно ли его самого назвать русской репликой французской культуры («переводом с французского», как бы выразился Липутин), раз он так гордился своей парафрастической миссией?

Однако – странная вещь. Сумароков, который так любит французскую культуру, литературу и французский язык, в то же самое время пишет:

«Взращен дитя твое и стал уже детина,
Учился, научен, учился, стал скотина;
К чему, что твой сынок чужой язык постиг,
Когда себе плода не собрал он со книг?
Болтать и попугай, сорока, дрозд умеют,
Но больше ничего они не разумеют. <…>
И мода стран чужих России не закон –
Мне мнится, всё равно – присядка и поклон.
Об этом инако Екатерина мыслит:
Обряд хороший нам она хорошим числит,
Стремится нас она наукой озарить,
А не в французов нас некстати претворить <…>
Безмозглым кажется язык российский туп:
Похлебка ли вкусняй, или вкусняе суп?
Иль соус, просто сос, нам поливки вкуснее? <…>
А истина нигде еще не знала мод,
Им слепо следует безумный лишь народ <…>
Кто русско золото французской медью медит, —
Ругает свой язык и по-французски бредит. <…>
На русском прежде был языке сын твой шумен,
Французского хватив, он стал совсем безумен (5).

Как это понять? Так любить французские образцы, внедрять на протяжении всей своей жизни в отечественную культуру их русские аналоги, и – одновременно – так высказываться о французском (именно французском) влиянии? [69]

Полагаю, что дело было именно в том, что парадоксально точно сформулировал Достоевский в «Бесах» — как раз в диалоге Липутина и Ставрогина. Французское воспринималось Сумароковым (а до поры до времени и Фонвизиным, и другими «русскими либералами», впоследствии западниками), отнюдь не как собственно «французское», но как «всемирно-человеческое», не как чужое, а как истинное (по контрасту со своим «неправильным»).

Есть чужое как чужое (собственно французское). Оно – критикуется и отвергается в качестве недолжного. Для Липутина это, к примеру, дуэль, для Фонвизина – атеистическая французская философия, для Сумарокова – смешная галломания (зачем говорить суп, если есть замечательное русское слово – похлёбка, зачем – соус (сос), если уже есть русская поливка). Но есть также чужое не как чужое (то есть противоположное своему), а как истинное. И потому принять такое чужое (как истинное) не зазорно.

Вспомним как называет Пушкин православие? «Греческой» верой. Но она ведь для него, как и для других православных русских, не собственно греческая, а истинная. Более того, по убеждению Пушкина, «греческая вера, отдельная от всех прочих, даёт нам (русским. – И.Е.) особенный национальный характер» (6) . То есть греческая вера не «чужая», а истинная, тогда как наше собственное язычество – в этой перспективе – ложно. От чего необходимо поэтому отказаться в пользу истинного.

Какое отношение к этому имеет французское (для русской культуры) – со времен Просвещения? По-видимому, самое непосредственное. Просветительская установка зиждется на генерализации; в частности, на том, что суть человека – везде, во всех культурах, та же самая. Линия развития общества – тоже единая, правильная (позднее ее назовут прогрессистской). Другие же, отклоняющиеся от нее, – неправильные. Правильная (генеральная) линия – это Греция-Рим-Франция . Поэтому чрезвычайно хочется (русскому западнику хочется), чтобы и Россия встроилась в эту же самую линию (как при крещении Русь присоединилась к другим — христианским — народам: вспомним «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, где, помимо центральной оппозиции Закона и Благодати, есть и другая доминанта, передающаяся союзом «и» – «И вот уже и со всеми христианами и мы славим святую Троицу» (7). [70]

Освоение образованными русскими людьми европейской культуры, начиная с XVIII века, с ее пафосом просветительской генерализации, в их сознании строилось по этой же самой модели. Затем же оказалось, что здесь совершенно иная генерализация (как, скажем, скрещение серпа и молота, образуют тот же крест, но, перефразируя слова князя Мышкина по другому поводу, крест противоположный). Люцефер тоже ведь «светоносный». Так свет Христов, который просвещает всех, обернулся, используя замечательную формулировку Ю.Н. Сытиной, тьмой Просвещения.

Что пресловутый Консидеран, быть может, такой же французский «шарлатан», говоря словами Фонвизина, как и Даламберты с Дидеротами, это значительная часть русского общества отказывается признавать, поскольку православная «вера отцов» у них замещается иной верой и переходит в область их культурного бессознательного. Так одно из кабинетных философских западных направлений, имеющих совершенно определенное культурное происхождение, на русской почве становится тотальным убеждением и «руководством к действию» — подобно тому, как позднее «международный революционер» Роза Люксембург для платоновского Копёнкина, готового немедленно отдать за неё и свою жизнь, и жизнь своих близких, становится чем-то вроде пролетарской Богородицы.

Генерализирующая логика просветителей, которая сквозит в высказываниях Лямшина, была в том, что России нужно, так сказать, встроиться в «правильную» линейку. По Сумарокову,

Такой нам надобен язык, как был у греков,
Какой у римлян был, и, следуя в том им,
Как ими говорит Италия и Рим,
Какой в прошедший век прекрасен стал французский… (8)

Однако есть и неправильные линии. И их культивировать не нужно. Сумароков по контрасту иллюстрирует эту другую – неправильную – линию культуры:

Но не такие так полезны языки,
Какими говорят мордва и вотяки (9). [71]

Вот почему французский поначалу с энтузиазмом и воспринимался как всемирно-человеческий. Оскорбление же – для «большого либерала» Фонвизина, вызвавшее потребность мщения (то есть сатисфакции, почти дуэли, вспоминая ироническую реплику Ставрогина — по отношению к позиции Липутина) – было в том, что французское не оказалось истинным (как «греческая вера»), французское оказалось только французским.

В кажущейся чрезвычайно комичной «оппозиции» Липутина мы и видим попытку преодолеть это французское, слишком французское, перевести его в другой регистр, объявить не французским, но «всемирно-человеческим», то есть не национальным, а интер-национальным. Поскольку же тогдашние западники были все-таки русскими людьми, то подобное замещение происходило у них не рационально-логически, но с русской горячностью, минуя рациональное конструирование, в область веры, не только «фантастической», но и фанатической веры. Которая неизбежно входила в непримиримый конфликт с другой верой, на которой прежде стояла Россия. [72]

Примечания

1. Критическому рассмотрению аргументации В.Л. Комаровича, установившего (в статье «Мировая гармония Достоевского») текстуальные параллели трактата В. Консидерана «Социальное предназначение» и «Сна смешного человека» Достоевского (в статье «Мировая гармония» Достоевского), посвящена другая моя работа.
2. Фонвизин Д.И. Письма из Франции к одному вельможе в Москву (1777) // Фонвизин Д.И. Собр. соч.: В 2 т. М.-Л., 1959. Т. 2. С. 481.
3. Пушкин А.С. К Жуковскому // Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 1. М.; Л., 1937. С. 195.
4. Пушкин А.С. Материалы к «Отрывкам из писем, мыслям и замечаниям» // Полн. собр. соч. Т. 11. С. 59
5. Сумароков А.П. О французском языке // Сумароков А.П. Избр. произведения. Л., 1957. С. 192-193.
6. Пушкин А.С. Заметки по русской истории XVIII века // Полн. сбор. соч. Т. 11. С. 17.
7. Памятники литературы Древней Руси. XVII век. Кн. 3. М., 1994. С. 606.
8. Сумароков А.П. Наставление хотящим быть писателями // Сумароков А.П. Избр. произведения. С. 112.
9.Там же.

ОПУБЛИКОВАНО: Достоевский и мировая культура: Петербургский альманах. СПб., 2022. № 40. С. 65-72.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *