ШМЕЛЁВСКАЯ РОССИЯ: МИФ ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ?
Материал для обсуждения на Крымской ЛЕТНЕЙ ШКОЛЕ-2012
В замечательной книге историка С.В. Волкова «Почему РФ — еще не Россия: Невостребованное наследие империи» справедливо утверждается — «Как ни смешно, но до сих пор для большей части населения главным источником представлений о Российской империи конца XVIII-начала ХХ в. является сатирическая беллетристика (хотя писать историю СССР, имея в качестве основного источника журнал «Крокодил», почему-то никому в голову не пришло)». Сам Сергей Владимирович в главе «Российская Империя как реальность» и других («Мировая революция против российской государственности», «Земшарная республика» вместо «Единой и Неделимой») оперирует историческими фактами, протестуя против того, чтобы историю воспринимать «по курсу литературы». Но он же оговаривается, что в советской школе и этот курс «был составлен соответствующим образом». Есть ведь и совершенно другая «художественная литература»…
После страшных испытаний ХХ века, после революций и мировых войн, после расхристианивания православной России не только И. С. Шмелев, но и Б. К. Зайцев, И. А. Бунин, М. А. Осоргин совершенно иначе — именно «на расстоянье» — смогли увидеть ту Россию, которая была ими (и нами) потеряна, или же, точнее, у нас отобрана. Парадокс состоит в том, что только после этого потрясения оказалось возможно как бы обозреть жизнь в ее целом, попытаться подвести «предварительные итоги» тысячелетней православной традиции…
Если раньше — до февральской и октябрьской катастроф —
акцентировались всё больше «расхлебаные колеи», то теперь, наконец, обратили внимание и на «спицы росписные». При этом нужно отметить и полемическую эстетизацию отвергавшейся в прошлом «низкой данности», будто бы не отвечавшей «высокой заданности» России.
Художественной же задачей целого ряда писателей русского Зарубежья было воссоздание именно этой – соборной — России. Конечно, читая Бунина, мы погружаемся в мир бунинской России, однако разве это только Россия Бунина? Только Россия Шмелева? Только Россия Зайцева? Нет, их Россия – это как раз та Россия, которая нами утрачена.
Учитывается ли это в исследованиях, посвященных литературе русского зарубежья? Далеко не всегда. Когда в сборнике, вышедшем в постсоветское все-таки время ставится надуманная проблема: мол, не является ли «на самом деле художественный мир Шмелева… запоздалой отрыжкой славянофильских идей.., идеализацией старой России», то сама стилистика (запоздалая отрыжка славянофильства, идеализация России) не вносит ничего нового в понимание русского писателя, а с головой выдает автора — официального советского «горьковеда». Так что перед нами не «отрыжка славянофильства», а, так сказать, «отрыжка советского горьковедения» (и – шире – литературоведения) в «изучении» Шмелева.
Элементарный нарратологический анализ подобного исследовательского письма выдает истинное отношение исследователя к той России Шмелева, Зайцева, Бунина (иными словами, России как таковой), которую писатель воссоздает в своих произведениях. Но это отношение — совершенно противоположное шмелевскому — препятствует и адекватному пониманию его творчества. Вот автор статьи следующим образом интерпретирует «поездку по Москве»: «…дорога, как густая ботвитья. Прозаическая бытовая деталь разрушает сусальную идиллию, переводя повествование в мир реальности». Позволительно спросить: исходя из каких именно собственных представлений об исторической России исследовательница называет «миром реальности» именно то, что, как ей представляется, имеет негативные коннотации? Почему «дорога, как густая ботвинья» — это реальность, а воцерковленная Россия – это только «сусальная идиллия», но не «мир реальности»? Никакого отношения к подлинному постижению художественного мира Шмелева подобная негативная оценочность не имеет и иметь не может. Перед нами чисто идеологический конструкт, причем такой конструкт, который, возможно, и отвечает «горьковскому», т.е. «революционно-демократическому» представлению о России, но совершенно не отвечает шмелевскому образу мира. Ведь «поэтической реальностью» мира Шмелева является всё произведение в его целом. Следовательно, перед нами классический пример неадекватной интерпретации.
Цитируемая мной исследовательница для подтверждения своих аксиологических установок сочувственно приводит статью М. Новикова из «Коммерсанта» с характерным названием «Классик, которому не хватило контекста». Какого «контекста», по мнению Новикова, «не хватило» Шмелеву, можно судить по проклятиям того же критика в адрес С. Есенина («Есенинские стихи воспевают и санкционируют прощание с чем-то прекрасным и безнадежно утраченным… Коль ты так убиваешься по березкам да шешунам, коли они для тебя так важны – какой с тебя спрос?», а также саморазоблачительным высказываниям от имени коллективного русофобского мы: «Мы же будем по мере сил продолжать искать способ существования среди людей, у которых такие культурные кумиры» (имеется в виду любовь русских людей к поэзии С. Есенина).
Ритуальные поношения «царской» («дореволюционной», «старой», «отжившей» и проч.) России долгие десятилетия служили своего рода «пропуском» в мир официального советского литературоведения (и в целом гуманитарных наук). Да и в наше время историческая Россия, по-видимому, так и не получила официальную «реабилитацию» у тех же лиц и их наследников. Будучи не понаслышке знакомыми с этим кругом и его крайне специфическими установками, прислушаемся лучше к словам И.А. Ильина по случаю второго издания шмелевского «Богомолья»: «Мы, знающие Россию, <…> свидетельствуем о правде, заключенном в этом творении, подтверждаем и эту естественную человеческую доброту, и эту нестесненность личных чувств и мыслей, смирение сердец, жажду чистоты, искренность молитв, веяние благодати. А всем тем, кто не имел возможности приобщиться этому в детстве, кто не верит нашей былой свободе, кто хотел бы узнать, как это люди жили, мечтали и молились на Руси, столетие за столетием, — мы от души советуем добавить себе эту книгу мастерского художества, прочесть ее и удостовериться, что отныне сердце начинает «петь» <…>. Это верно: Русь была такою. И слава Богу, что она такой была».
Речь здесь идет не о фактографической позитивистской «точности», речь идет о «духе России»…
Соборность видения мира, присущая Шмелеву и воплотившаяся в поэтике его лучшей книги, имеет ярко выраженный пасхальный характер. Поэтому «Лето Господне» можно определить как особый жанр пасхального романа.
Исследователями отмечено, что именно в рассматриваемом произведении автором описано три Пасхи (и, например, только два Рождества). Однако главное все-таки в другом. Пасхальность предполагает путь от земного к небесному, от смерти к вечной жизни. Первая фраза «Лета Господня» эта фраза о пробуждении. Достаточно часто сон в поэтике литературных произведений является аналогом смерти. Герой проснулся от света, но этот свет неприятный: он «резкий», «голый», «холодный», «скучный». Много раз подчеркивалось особое значение быта у Шмелева, но в первом абзаце «Лета Господня» доминирует совершенно другое: «душа начинается»; «Душу готовить надо»; «к светлому дню готовиться». Светлый день – это Пасха. Таким образом, подтекст первого абзаца романа такой, что движение к Пасхе составляет особый генеральный сюжет «Лета Господня».
Почему, однако, о Пасхе речь идет и на протяжении всего романа? Дело в том, что годовой круг христианского богослужения осложняется также дневным кругом и седмичным кругом. Прихожанин – как и читатель «Лета Господня» — всегда присутствует при своеобразном пересечении этих кругов. Поэтому каждое художественное событие может быть символически рассмотрено как в контексте годового круга «Лета Господня», так и одновременно в двух других богослужебных временных циклах. Именно это является особенностью пасхального романа.
Однако Воскресения, увы, не бывает без смерти. Если мы – как исследователи – поставим это произведение в нехристианский контекст понимания, не признающий Воскресения как настоящего итога человеческой жизни, то, конечно, без труда найдем аргументы, говорящие о совершенно безотрадном, мрачном, безнадежном финале. Тогда получается, что тот путь к «светлому дню» оказывается на деле путем к смерти.
Эта мнимая безотрадность подчеркивается для нехристиански ориентированного читателя и исследователя уже тем, что последняя глава «Лета Господня» имеет название «Похороны». Обратим внимание и на беспросветную цветовую гамму в предпоследнем абзаце текста: «Гроб поднимают, вдвигают под высокий балдахин, с перьями наверху. Кони в черных покровах, едва ступают, черный народ теснится, совсем можжевельника не видно, ни камушка, — черное, черное одно.. и уж ничего не видно от проливного дождя». «Черные покрова», «черный народ», «черное, черное окно»: четырехкратный повтор черного цвета завершается беспросветностью – в самом буквальном смысле: «и уж ничего не видно».
Однако эта земная беспросветность (смерть как неумолимое земное завершение каждой человеческой жизни) преодолевается пасхальной надеждой на Божью милость: «Святый Бессмертный помилуй нас». Иными словами, прозаический план романа свидетельствует о неотменимой на земле смерти. Однако не этот пласт является завершением романа. Тресвятое – как истинное завершение «Лета Господня» — уже переводит этот прозаический план в иное – пасхальное – завершение, поскольку у Бога нет мертвых.
В этом пасхальном контексте понимания становится понятна и рецептивная задача Шмелева. Речь действительно идет ни больше и ни меньше о Воскресении соборной России. С позиций рецептивной эстетики (конечно, в нашей «перекодировке» этого почтенного направления) тем самым осуществляется и воскресение читателя, о котором, как и о блудном сыне, можно сказать: «был мертв и ожил». Но не является ли гипотеза о воскресении читателя как возможном контексте понимания и даже рецептивной задаче Шмелева слишком рискованной? Вряд ли. И для древнерусского книжника главной задачей была задача преодоления «ветхого человека» в себе самом и в своих читателях. Это преодоление невозможно без перевода телесной «ветхости» в иной, духовный план – воскресения.
В некоторых публицистических текстах самого Шмелева есть похожая установка. Так, в его Пушкинской речи 1937 г. речь идет именно о воскресении читателя Пушкина: «читаем его (Пушкина. – И.Е.) и воскресаем», — пишет Шмелев. Однако прямые публицистические высказывания автора не могут быть основным аргументом в понимании художественного текста, а могут быть лишь аргументом дополнительным. Главное же в том, что само нарративное развертывание художественного текста Шмелева имеет пасхальный вектор. По-видимому, пасхальный тип культуры и является таким «контекстом», где произведения Шмелева оказываются «у себя дома».
One Comment
Посто гениально — про «пасхальный тип культуры»… Спасибо.