РКНП: ЗВЕЗДА И КРЕСТ В ПОЭТИКЕ А. ПЛАТОНОВА
Хотя в этой книге представлен и сокращенный вариант моего истолкования поэтики А. Платонова (по сравнению с главой в ПРС), но и тут платоновская глава самая объемная. В сущности, это «текст в тексте»: маленькая монография о художественном мире А. Платонова. Мне самому представляется — в чисто литературоведческом отношении — это лучшее, что мне вообще (пока) удалось написать. Точно знаю, что если бы пропал текст, то второй раз ничего подобного (или даже близкого) я бы написать не смог. Разумеется, со стороны этот же текст может «прочитываться» совершенно иначе, чем я сам его оцениваю.
<...> Два противоположных мистических ориентира угадываются в бесхитростном вопросе чевенгуровского «прочего» о советской звезде: «почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не кружок». Ответ коммунистического фарисея Прошки («красная звезда обозначает пять материков земли, соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни») не удовлетворяет «прочего». Чепурный «брал в руки звезду и сразу видел, что она — это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять другого человека». Телесность звезды («человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для объятий, иначе руки и ноги некуда деть») сопоставляется с крестом, который, по словам «прочего», «тоже человек».
Если относительно звезды у Чепурного нет сомнений в ее символике (поэтому он «сразу видел…»), то о кресте он лишь «догадывался»: «Раньше люди одними руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали — и ноги расцепили и приготовили». Удержание людей крестом (христианское одоление смерти) и «расцепление» ног, связанное в данном контексте с рождением, и представляют собой, собственно говоря, различные способы ориентации в мире. В христианском контексте понимания звезда символизирует Рождество, а крест — Воскресение. О неслучайности подобного восприятия креста свидетельствует описание кладбища, где среди умерших листьев стояли «кресты вечной памяти, похожие на людей, тщетно раскинувших руки для объятий погибших». Хотя эти объятия и определяются как тщетные (герой, потерявший мать, видя безлюдное кладбище, думает, что люди, верившие в «вечную память», забыты после их смерти), однако словно бы заменяющие их другие объятия, соприродные символике звезды и потенциально связанные с рождением,— на могиле матери, оказываются бесплодными и лишенными будущего — даже и рождающего будущего. Герой, убежденный, что «человек — это не смысл, а тело, полное страстных сухожилий, ущелий с кровью, холмов, отверстий, наслаждений и забвения», прячет маленький портрет матери в «размягченной могиле, чтоб не вспоминать и не мучиться о матери», но и его объятия живой женщины осмысливаются им как бесследные: «Та горячая часть моего тела, которая ушла в Софью Александровну, уже переварилась в ней и уничтожена — вон как любая бесследная пища…». Ноги здесь — это нижние лучи звезды, сопоставляемые как с частью сверхприродного креста, так и с природным корневищем, уходящим под землю: «они сели на выступавшее из почвы корневище дерева и приложили ноги к могильной насыпи матери»; «угрюмо обнял ее и перенес с твердого корня на мягкий холм материнской могилы, ногами на мягкие травы». Показательно, что ранее в тексте упоминалось о «корне креста».
Если на языке этих символов попытаться сформулировать основную проблему платоновского космоса, то, по-видимому, она состоит именно в том, что земная ориентация на Рождение — звезду (пусть и на рождение нового мира) — предполагает, прежде всего, все же доминанту телесности человека («у него тело устроено для объятий», поэтому, между прочим, как раз телесные объятия — далеко не всегда сексуально окрашенные — занимают такое значительное место в романе). <...>
Доминанта телесности проявляется и в жуткой сцене корчевания крестов на кладбище. <...> «Корчевание» предполагаемых на сваи для плотины крестов не случайно, видимо, происходит «поздно вечером» и сопровождается снятием с них «перекладины и головки Иисуса Христа»: по мнению Гопнера, переделка крестов в сваи возможна только при таком условии. Это символическое действо, когда кресты опознаются «как деревянное бессмертие усопших», сопровождается заботой о теле для людей коммунизма: «каждое тело в Чевенгуре должно твердо жить»; поэтому кресты корчуют «для будущей (впрочем вполне призрачной, если вспомнить очередное уничтожение людей. — И.Е.) сытости Чевенгура». Тогда как Воскресение имеет иную доминанту и требует преодоления телесности, неизбежно связанной со смертью. Совместить же то и другое — даже и в пределах коммунизма — оказывается невозможным, как ни «опорожняй» для него место на земле. «Кружок» же, о котором также спрашивает «прочий», по-видимому, символизирует бесплодную — и равнодушную к страданиям человека — циклическую повторяемость, не предполагающую ни «революционного», ни христианского преодоления телесности. <...>
Сюжет Чевенгура в целом и представляет собой не возвращение утопии к истории, как это полагает Х. Гюнтер, а безблагодатное возвращение к природной цикличности. «Кружок», о котором говорит «прочий», доминирует уже в конце первого абзаца романа: «давали ему на кадку новые обручи подогнать, а он занимался устройством деревянных часов, думая, что они должны ходить без завода — от вращения земли». Кадка, обручи, деревянные часы; наконец, вращение земли — все это так или иначе объединяется идеей круговорота, возвращения к исходному природному — а не историческому — состоянию. Путь Александра Дванова обозначен в самом начале романа Захаром Павловичем: «и этот из любопытства утонет». Однако неудовлетворенность православно-пасхальным преодолением этой цикличности и крушение надежд на революционный «прорыв», когда «звезда» должна была одолеть как «кружок», так и «крест», приводит к энтропии мира.
РКНП. Глава 15.
ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ.
6 комментариев
Вспомнила сегодня утром замечательную фразу из дневников этого писателя. Решила здесь поделиться — очень она мне по душе: «Всё возможно, и удаётся всё. Но главное, сеять души в людях.»
Да, я помню эту главу о Платонове как в этой книге, так и в «Пасхальности». Написано так, что чувствуется просто полное погружение в платоновские тексты. Автор как будто «переболел» платоновским миром, весь его пропустил через себя, словно бы сам прожил жизнью его героев. Наверное, поэтому и такое ощущение — «второй раз ничего подобного написать бы не смог». Сложно бы было повторить этот катарсис.
Мне кажется, что платоновский художественный мир именно так и устроен — он не оставляет равнодушным. Он просто затягивает. Может, кому-то и удается остаться на поверхности, со стороны анализировать, но я вот тоже не могу. Я начинаю читать, и меня буквально затягивает, я вижу этот мир, чувствую его, начинаю понимать его логику, какой бы абсурдной она не казалась на первый взгляд, принимать его законы. И действительно, наверное, это правильное утверждение: «Читатель как бы осваивается в чевенгурской коммуне, она перестает быть чужой. Происходит какая-то адаптация утопии к реальности, подобная переходу прозвища Захара Павловича в его имя, поэтому, несмотря на прошлые зверства Пиюси и других чевенгурцев, читатель уже сопереживает жизни коммуны».
И я до этого как раз момента всегда и дочитывала «Чевенгур». Но каждый раз после этого начиналось что-то странное. Дальше чтение не шло. Мне с каждой страницей становилось хуже, я начинала просто отключаться и засыпать. Буквально засыпать. Один раз переборола сон, но померила температуру — она была ниже 36. И каждый раз при этом становилось очень холодно, начинался озноб. Я отходила, потом вновь начинала читать — та же реакция. Как только его мир начинал меня затягивать, мой организм начинал сопротивляться. Мне казалось, что я как будто сама умираю с этими героями. Мир Платонова мне всегда почему-то представлялся очень холодным с тусклым солнцем, очень тусклым, и почему-то зеленым небом. Вот каким-то таким я видела и окружающую себя реальность после чтения его произведений. Не знаю, почему. Так и не смогла ни одно из них дочитать до конца. Все профессиональные установки оказались бессильны.
Потому для меня Платонов — самый загадочный писатель. Потому что ни на кого такой реакции не было. Может, мне еще предстоит его для себя открыть. А пока читаю только про него. Хорошо, когда есть такие замечательные работы, где мир писателя столь подробно проанализирован словно бы изнутри самого произведения, с точки зрения его существования как особой Вселенной. Но вот меня пугает эта Вселенная. Своей безблагодатностью пугает все-таки.
А я Платонова всегда любила — перечитала всего в студенческие года как завороженная. А поскольку читало после Оруэлла и Замятина, и смысл виделся ярче. Хотя и тоскливо. «Песчаную учительницу» и сейчас уважаю! Очень жалко было Настю в «Котловане» — с самого начала жалко: это же надо было так ребёнку мозги нашпиговать!..
К слову, очень понравилось, как поставили «Котлован» в кукольном театре (если не ошибаюсь, именно в Кемеровском! Они вообще молодцы — все возможности театральной куклы всегда на полную мощность использовали!) Так вот в том кукольном «Котловане» было много интересных ходов, как например, куклы с открывающимися головами. Очень хорошо помню сцену с пионерками — кукол-пионерок достают из головы персонажа… Там ещё много интересных моментов было!.. Хорошо бы сейчас эту запись где-нибудь в сети добрые люди выложили. «Пер Гюнт» того же театра доступен, правда,это их более поздний спектакль…
У Платонова странная особенность: читаешь его как-то протестно, сопротивляясь, а потом — Вы правы — осваиваясь. Проходит какое-то время, и сознаешь. что ужасно многое выветрилось из памяти. «Праздник воскресения смыслов» не состоялся.
«Безблагодатное», да, ключевое слово, как мне кажется. Великий Мертвиарх. Гениален, а читать страшно и больно.
Гм-гм. Спорить не буду, однако есть в поэтике Платонова один момент… Можно сказать, магический. Лучше процитирую дальше свой же текст:
Нельзя не заметить, что — ближе к концу романа (речь здесь идет о «Чевенгуре». — И.Е.) — читатель как бы осваивается в чевенгурской коммуне, она перестает быть чужой. Происходит какая-то адаптация утопии к реальности, подобная переходу прозвища Захара Павловича в его имя, поэтому, несмотря на прошлые зверства Пиюси и других чевенгурцев, читатель уже сопереживает жизни коммуны. Становится вновь жаль Чевенгур, может быть, потому, что он перестает быть новым. Весна коммунизма переходит в осень, «травы уже наклонились к смертному праху, не принимая больше света и тепла», большевики уже разбавлены «прочими», о которых надо заботиться («съезжу в буржуазию на пролетке, привезу две бочки варенья на весь коммунизм, пускай прочие чаю напьются…»), поэтому остраненное описание этой жизни глазами командированного Симона вызывает уже какой-то внутренний протест. < ...>
Неудача с воскрешением ребенка в революционном городе неявно порождает возвращение церковного — и именно пасхального — благовеста («Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню, — “Интернационала” он сыграть не мог»). Если силами человеческими невозможно устроить телесное «воскрешение» — даже и в коммунистическом Чевенгуре, то духовное воскресение немотивированным и таинственным образом присутствует в подтексте платоновского романа. < ...>
…художественной доминантой романа является изображение злокачественной псевдоморфозы, которую претерпевает пасхальное начало, поскольку оно напрямую связывается здесь с человеческой «самостью». Уже у Н.Ф. Федорова его «общее дело» обнаруживает две компоненты: пасхальное православное основание этого «дела» — преодоление смерти — как бы дополняется (но тем самым и искажается) «рождественским» стремлением преобразить мир посредством посюстороннего «воскрешения» отцов.
Последние записи
Последние комментарии
Архивы