Гоголь и Розанов: проблемное поле в свете судьбы России
В 1909 году открытию памятника Гоголя Василий Розанов посвятил два очерка. Первый назывался «Русь и Гоголь». Среди прочего, там утверждалось следующее: «Великая и малая Россия через эти памятники, поставленные именно в Москве (имеются в виду памятники Пушкину и Гоголю. – И.Е.), этом дорогом “сердце России”, сливаются духовно в одно и символически говорят, что есть одна Россия и один русский народ, как одна душа, один голос, одна воля. Гоголь был и хотел быть только русским поэтом, взирая на малороссийство свое, как зрелый человек взирает на свое детство. <…> “Хохол” и “хохлушка” остаются и навсегда останутся дорогими, милыми фигурами в русском воображении и представлении, но нет “хохлацкой истории”, как и “хохлацкая политика” навсегда останется главою кукольного театра, а не серьезным зрелищем. Великий Гоголь вывел малорусский народ на общерусский путь жизни, сознания и говора. <…> Памятник, открываемый Гоголю в Москве, овеществляет, бронзирует мысль о Гоголе, утвердившуюся в душе русского народа. Памятник выражает собою, что Гоголь признан как великий учитель, как великий наставник русского народа… <…> Нет русского современного человека, частица души которого не была бы обработана и прямо сделана Гоголем. <…> В Пушкине Русь увенчала памятником высшую красоту человеческой души. В Гоголе памятником она венчает высшее могущество слова. Первый — своими поэтическими образами <…> точно поставил над головою русского народа <…> точно невидимый венец, как на иконах наших пишется золотой нимб над главами святых. Он возвел в идеал и свел к вечному запоминанию русскую простоту, русскую кротость, русское терпение, наконец, русскую всеобъемлемость, русское всепонимание, всепостижение. Не таков Гоголь, сила его — в другом: необъяснимыми тревогами души своей, неразгаданными в источнике и сейчас, он разлил тревогу, горечь и самокритику по всей Руси. Он — отец русской тоски в литературе: той тоски, того тоскливого, граней которого сейчас и предугадать невозможно, как не видно и выхода из нее, конца ее. <…> Он глубоко изменил настроение русской души. В светлую или темную сторону — об этом не станем спорить, не время сейчас спорить. Но бесспорно остается его сила в этой перемене. И эту-то силу Русь увенчивает памятником» (Розанов, 1995: 352-353). Однако чем дальше, тем сильнее у Розанова мы видим акцентуацию именно «темной» стороны Гоголя. Так, в «Мимолетном. 1914» он писал: «Что же я бешусь? Что же я бешусь? А бешусь! Только Гоголя и ненавижу. “Из него тьма”. Мы все “из Гоголя”. И гоголевской сути от нас не отмоешь» (Розанов, 1997: 462).
Впервые Розанов интерпретирует гоголевское наследие в книге «Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского» (1891) и связанных с ней статьях «Пушкин и Гоголь» (1891) и «Как произошел тип Акакия Акакиевича» (1894). Обращает на себя внимание центральный тезис этих работ: по мысли Розанова, русская литература «вся в своем целом явилась отрицанием Гоголя, борьбою против него» (Розанов, 1996: 18). Розанов противопоставляет гениальность гоголевского изображения «внешних форм» и пустой, бездушной сущности: «Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы» (Розанов, 1996: 20).
Иногда у Розанова звучат вполне загадочные, но пророческие строки: «Выложите вы его (Гоголя. – И.Е.) из русской действительности, жизни, духовного развития: право, потерять всю Белоруссию не страшнее станет» (Розанов, 1995: 122). Как мы знаем, вся Белоруссия ныне именно что «потеряна», не говоря уже об Украине: это уже ныне и не части России. И что уж тут говорить о «русской действительности» и ее «духовном развитии»? Но вот виновен ли Гоголь в этих «потерях», способствовал ли он им, либо же пытался остановить грядущий крах?
Вторая розановская статья об андреевском монументе называется так: «Отчего не удался памятник Гоголю?». Начало статьи, правда, в данном случае также неудачно: на сей раз Розанов не угадал: «Памятника, по крайней мере в Москве, — второго Гоголю не будет: и то, что испорчено “на этом месте и в этот год”, естественно, никогда не исправится» (Розанов, 1989: 292). Как мы знаем, второй Гоголь в Москве – есть… И первый именно поэтому покинул «своё» место. Вот только «исправилось» ли это место – большой вопрос…
Однако какова логика Розанова? «Ничего нет легче, как прочитать лекцию о Гоголе и дивно иллюстрировать ее отрывками из его творений. В слове все выйдет красочно, великолепно. А в лепке? — Попробуйте только вылепить Плюшкина или Собакевича. В чтении это — хорошо, а в бронзе — безобразно, потому что лепка есть тело, лепка есть форма, и повинуется она всем законам ощутимого и осязаемого. Как вы изваяете “бесплотных духов” Гоголя и его самого, который в значительной степени был тоже “бесплотным духом”? <…> “Мертвые души” и “Ревизор” все венчают: но что это такое? Отрицание монументальности, отрицание нужности самого портрета. Гоголь нарисовал последний портрет этих “душ”, предсмертный портрет. И так нарисовал, что вся Россия закричала: “Похоронить их! — похоронить как можно скорее!! Засыпать землею, чтобы и лица их не видно было, не слышно было запаха их!” <…> Тайна Гоголя, как-то связанная с его “безумием”, заключается в совершенной неодолимости всего, что он говорил в унизительном направлении, мнущем, раздавливающем, дробящем… <…> Ну, что же тут ставить памятник? Кому? Чему? Пыли, которая одна легла следом по той дорожке, по которой прошелся Гоголь? Воздвигают созидателю, воздвигают строителю… <…> Но самая суть пафоса и вдохновения у Гоголя шла по обратному, антимонументальному направлению: пустыня, ничего <…> Всё вдруг начинает уходить под землю, вниз, в могилу: и целая планета становится могилою своего обитателя человека… (Розанов, 1989: 296-298).
Осмысление Гоголя значительное место занимает и в таких книгах Розанова, как «Опавшие листья» (1913), «Сахарна» (1913), «Мимолетное» (1914), «Последние листья» (1916, 1917).
Согласно Розанову, чрезвычайно и чрезмерно велико значение Гоголя для русской истории: «Реформ Александра II, в их самоуверенности и энергии нельзя себе представить без предварительного Гоголя. После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать <…> Гоголь, маленький, незаметный чиновничек “департамента подлостей и вздоров” (“Шинель”) сжег николаевскую Русь» (Розанов, 1995: 121-122); «Появление Гоголя было большим несчастьем для Руси, чем все монгольское иго. <…> Гоголь отвинтил какой-то винт внутри русского корабля, после чего началось неудержимое, медленное, год от году потопление России. После Гоголя Крымская война уже не могла быть выиграна» (Розанов, 1997: 196).
Поздний Розанов обвиняет и Гоголя-христианина: «Страшны не мертвые души, а страшен Гоголь, решившийся написать о мертвых, когда душа всегда жива и умереть не может. Гоголь написал самую антихристианскую, антибожественную книгу… Он написал, что Христу не только не было за кого умирать, но что Ему не нужно совсем и приходить на землю и что вся вообще “христианская история” и “жития мучеников” есть один комизм» (Розанов, 1997: 283).
Годом позже, в «Мимолетном. 1915» Розанов формулирует рецептивные последствия для России доверия к фантазмам Гоголя : «… все русские прошли через Гоголя, — это надо помнить. Это самое главное в деле. Не кто-нибудь, не некоторые, но все мы, всякий из нас <…> Каждый отсмеялся свой час… “от души посмеялся” , до животика, над этим “своим отечеством”, над “Русью”-то, ха-ха-ха!! – “Ну и Русь! Ну и люди! Не люди, а свиные рыла. Божии создания??? – ха! ха! ха! Го! го! го!…” <…> Лучше умереть, чем жить с Гоголем, читать Гоголя, вторить Гоголю, думать по Гоголю» (Розанов, 1994: 40).
Розанов, как известно, стоит у истоков того направления, достаточно распространенного в наше время, согласно которому именно русская литература более всех виновна в крахе «рассыпавшейся», «слинявшей за три дня» России: «После того, как были прокляты пампушки у Гоголя и Гончарова (“Обломов”), администрация у Щедрина (“Господа Ташкентцы”) и история (“История одного города”), купцы у Островского, духовенство у Лескова (“Мелочи архиерейской жизни”) и наконец вот самая семья у Тургенева, русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Этот самозабавляющийся прощелыга и произвел революцию» (Розанов, 1990: 447). Розанов в итоге признает правоту Гоголя, но это признание горькое: «Революция нам показала и душу русских мужиков, “дядю Митяя и дядю Миняя”, и пахнущего потом Петрушку, и догадливого Селифана. Вообще – только Революция, и – впервые революция оправдала Гоголя» (Розанов, 1995: 658).
Однако поставим эту конечную оценку Розановым гоголевского творчества в контекст доминирующего в России истолкования Гоголя. Это не было сделано ни в интересной, хотя и во многом спорной работе В.В. Ерофеева (Ерофеев, 1990: 102-138), ни в кратком очерке С.Б. Джимбинова (Джимбинов, 2013). Не будем вспоминать в этой статье о Белинском и революционных демократах. Обратимся к другому направлению. Казалось бы, у всемирно известного Николая Бердяева, самого известного из наших религиозных философов, можно было бы ожидать найти иные представления о гоголевском мире, нежели у Розанова. Однако же – в статье «Духи русской революции», вошедший в сборник «Из глубины» (1918 г.) Бердяев солидаризировался с Розановым. Для Бердяева «Гоголь был художником зла… творчество Гоголя есть художественное откровение зла как начала метафизического и внутреннего» (Бердяев: 78).
Бердяев так интерпретирует образы и идеи Гоголя, Достоевского, Толстого, что писатели не только показали стране «русских бесов» (бесов «лжи и подмены», «равенства», «бесчестья», «отрицания», «непротивления» и многих других), но и, так сказать, заселили этими «нигилистическими бесами» саму Россию. Революция, по Бердяеву, «превратила Россию в бездыханный труп», она – «антинациональна» (75). Но, с другой стороны, духи русской революции – «русские духи» (76), их обнаружила (а то и вызвала) именно русская литература. Более того, в глубине уже постреволюционной России каким-то образом Бердяев пытается увидеть «на каждом шагу» те самые образы (Хлестакова, Верховенского, Смердякова и др.), которые читатель ранее встречал не в жизни, а на страницах литературных произведений. Произошла материализация этих бесплотных духов, которые «использованы врагом нашим на погибель нашу» (76). В финале своей статьи Бердяев противопоставляет «антихристианские духи революции» и «христианский дух России», утверждая, что в «новой» России «христианские» и «антихристианские» начала будут «более резко» разделены, нежели это было ранее, в «старой» России (103-107).
В интерпретации творчества Гоголя-художника Бердяев следует за отрицательными характеристиками Розанова, противопоставляя некую «духовную революцию», всё еще желаемую им, и ту революцию, которая реально произошла в России. Именно в последней «обнаруживается колоссальное мошенничество, бесчестность… бессовестный торг… народной души с народным достоянием» (81). По утверждению Бердяева, «многие декреты революционной власти совершенно гоголевские по своей природе, и в огромной массе обывателей они встречают гоголевское к себе отношение» (81). Следует заметить, что бердяевское уподобление реальной революции и «русской тьмы… русского зла» (80), присущего, по Бердяеву, именно «старой» России многажды использовалось затем как в отечественной, так и зарубежной русистике – без понимания качественной новизны советского типа культуры сравнительно с русским.
Несмотря на чрезвычайно высокую оценку Достоевского, типичную для Бердяева (и куда более сдержанную оценку наследия Толстого, который, с точки зрения философа, «является одним из виновников разгрома русской культуры» (101), утопический революционизм Бердяева, типичный для многих деятелей русского серебряного века, проявился в особом видении им послереволюционной реальности, когда, вопреки очевидности, философ пытался доказать, будто «в революции раскрылась все та же старая, вечно-гоголевская Россия, нечеловеческая, полузвериная Россия харь и морд» (80). Объяснением подобной аберрации является высказанное в этой же работе заветное убеждение Бердяева, что именно «революционная гроза очистит нас от всякой скверны» (80). Когда же эта «гроза» оказалась совершенно не той, которую в своих утопиях жаждали увидеть люди серебряного века, то «виновной» для части его представителей (таких, как Бердяев) оказалась все та же самая «старая» Россия, но не их собственные утопичные прожекты, опровергнутые прозаической реальностью.
Поэтому Бердяев и может писать, что «Гоголю открывалось бесчестье как исконное русское свойство. Это бесчестье связано с неразвитостью и нераскрытостью личности в России, с подавленностью образа человека. С этим же связана и нечеловеческая пошлость, которой Гоголь нас подавляет и которой он сам был подавлен. Гоголь глубже славянофилов видел Россию. У него было сильное чувство зла, которого лишены были славянофилы. В вечно-гоголевской России переплетается и смешивается трагическое и комическое. Комическое является результатом смешения и подмены. Это смешение и переплетение трагического и комического есть и в русской революции. Она вся основана на смешении и подмене, и потому в ней многое имеет природу комедии. Русская революция есть трагикомедия. Это — финал гоголевской эпопеи. И, быть может, самое мрачное и безнадежное в русской революции — это гоголевское в ней» (82).
Нет никакого признания собственной вины за русскую трагедию. «Русские люди, желавшие революции и возлагавшие на нее великие надежды, верили, что чудовищные образы гоголевской России исчезнут, когда революционная гроза очистит нас от всякой скверны. В Хлестакове и Сквозник-Дмухановском, в Чичикове и Ноздреве видели исключительно образы старой России, воспитанной самовластьем и крепостным правом. В революции раскрылась все та же старая, вечно-гоголевская Россия, нечеловеческая, полузвериная Россия харь и морд. В нестерпимой революционной пошлости есть вечно-гоголевское. Тщетны оказались надежды, что революция раскроет в России человеческий образ, что личность человеческая подымется во весь свой рост после того, как падет самовластье. Слишком многое привыкли у нас относить на счет самодержавия, все зло и тьму нашей жизни хотели им объяснить. Но этим только сбрасывали с себя русские люди бремя ответственности и приучили себя к безответственности. Нет уже самодержавия, а русская тьма и русское зло остались» (80).
Обращает на себя внимание, что парадоксальным образом Розанов, а за ним и Бердяев смыкаются в своих оценках и своем истолковании Гоголя с советским литературоведением. Только для советских исследователей эти оценки имеют положительные коннотации, потому что, согласно их логике, Гоголь, как и вся русская литература своей сатирой приближали гибель России, показывали не только негодность общественного строя, но и ничтожность русской жизни, а у Розанова и Бердяева коннотации отрицательные: Гоголь – художник Зла, потому что как раз вызвал «духов русской революции», уничтоживших все лучшее в России, да и саму Россию.
Каково может быть сегодня наше отношение к подобным оценкам? Да, мы можем сказать, что всеми своими главными произведениями Гоголь как бы предугадал гибель той реальности, которая называется даже не «историческая» Россия, а просто Россия. Но признание этого факта не должно нас ввергать в совершенное уныние. Всегда следует помнить, что Воскресения без Смерти не бывает. Гоголь не приблизил своими произведениями эту Смерть, как полагал Розанов, но угадал ее приближение, призвав своих читателей опознать в себе (а не в других) «мертвые души», дабы преодолеть собственное ветхое начало.
Наряду с этим, в гоголевском творчестве присутствует и надежда на пасхальное воскресение: Гоголь утверждает пасхальность России; как известно, он первый среди русских писателей Нового времени (да и вообще среди русских писателей) отчетливо сформулировал значение Пасхи для России и вообще для русского человека. Структура его важнейших произведений – пасхальна (Есаулов, 2004: 227-257), чего не заметили ни Розанов, ни Бердяев, ни другие русские философы, хотя они и перестали видеть в Гоголе исключительно сатирика, обращенного к социальным вопросам. Пасхальный вектор русской истории и культуры – от смерти к воскресению. И Гоголь гениально, как пожалуй никто из русских писателей, выразил в своем творчестве этот вектор. Не учитывая его, мы неизбежно будем искажать значение гоголевского наследия, приписывая Гоголю как чужие грехи, так и такие «достижения», которые самому писателю вряд ли понравились бы.
ЛИТЕРАТУРА
Бердяев Н.Н. Духи русской революции // Бердяев Н.Н. О русских классиках. М., 1993.
Джимбинов С.Б. Гоголь и Розанов // Глагол: Общество любителей русской словесности. Электронный источник: http://olrs-glagol.ru/437/s-b-dzhimbinov-gogol-i-rozanov/
Ерофеев В.В. Розанов против Гоголя // Ерофеев В.В. В лабиринте проклятых вопросов. М., 1990.
Есаулов И.А. Пасхальность русской словесности. М., 2004.
Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989.
Розанов В.В. Собр. соч. Когда начальство ушло. Мимолетное. 1914. М., 1997.
Розанов В.В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. М., 1996.
Розанов В.В. Собр. соч. Мимолетное. 1915. М., 1994.
Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995.
Розанов В.В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998.
Розанов В.В. Сочинения. М., 1990.
Работа выполнена при финансовой поддержке РФФИ, проект 18-012-90043.
© Есаулов И. А., 2019
ОПУБЛИКОВАНО:
Н.В. Гоголь и пути развития русской литературы : К 200-летию И.С. Тургенева. Восемнадцатые Гоголевские чтения : сб. науч. статей по материалам Международной научной конференции, Москва, 1 – 3 апреля, 2018 г. М.-Новосибирск: Новосиб. изд. дом, 2019.
10 комментариев
Трактовка творческого мира Гоголя Розановым и Бердяевым как-то «ушиблена» трагической эпохой революции, гражданской войны и эмиграции.
Иван, замечательный анализ. Но как быть с тем, что сам Гоголь раскаивался в том, что создал образы мертвых душ? И хотя утверждал, что списал их не с натуры, а с самого себя; но при этом был уверен, что, породив образы, он вызвал чудовищ к реальности. Что вполне соответствует представлениям Розанова с Бердяевым.
Я исхожу из того, что относиться к этим позднейшим писательским «раскаяниям» и позднейшим «предпочтениям» (как и в случае Л. Толстого, которому его народные рассказы представлялись значительно милей его романов, то же самое и с исторической драматургией позднего Державина) желательно с большой осторожностью. И никакие позднейшие писательские оценки его же собственного творчества не могут быть ни в коем случае последним, так сказать, аргументом в понимании. Ибо, если совсем коротко, используя афористичную формулировку Юлия Айхенвальда, «Пушкин — это вам не Александр Сергеевич». И поэтому некоторые «соответствия» Розанова с Бердяевым высказываниям Николая Васильевича ничуть не помогают лучшему — глубинному — пониманию Гоголя.
А красота, которой Гоголь поклонялся и которая так торжественно и настоятельно явлена в его произведениях (сад Плюшкина, птица-тройка и проч.) Разве одно это — не целая положительная программа, как ее не заметить! Как они все были ушиблены, уязвлены и перепуганы гоголевским смехом
С одной стороны — пиршество и радость жизни, радость бытия (прекрасно отмеченное А.В. Михайловым в его полузабытой гоголевской статье); с другой стороны, «бледные ноги» наших декадентов и полудекадентов начала века с их «бродячими собаками». Недаром филологические хипстеры-шестидесятники с их специфическими предпочтениями всей своей тусовкой так оккупировали излюбленный ими наш «серебряный» век на всех кафедрах русистики, что уже и «золотому» там нет места… А если где и есть, то почти загрызли его эти самые «бродячие собаки» серебряного…
В Розанове, Бердяеве не было того, что было у Гоголя: начал покаяния и смирения. Гоголь обличал зло прежде всего в себе, его покаяние часто имеет болезненные черты, но оно не напускное, а истинное и глубокое. Персонажи Гоголя, прежде всего, — порождения его души и сознания, персонализированные и экстериоризированные в бесподобных художественных текстах. Гоголь создал целый мир, где царствует не зло, а очищающий смех и священный ужас. В этом смысле он неизмеримо выше всех его интерпретаторов, как советских, так и не советских…
Да, именно так! Серебряный век весьма продвинулся в раскрытии глубинного смысла русской классической литературы, порвал с доминирующим социологизмом, будем ему благодарны за это. Однако же Вы очень верно, на мой взгляд, уловили то, до чего не могли возвыситься ни Бердяев, ни Розанов.
Думается все же, что Серебряный век наш 🙂 плоть от плоти Золотого, и именно Гоголь один из самых ярких его предтеч: гротеск, фрагметарность образов; антипсихологизм; вся призрачность созданного им мира, его принципиальная «необживаемость» для читательского восприятия; авторские выглядывания из-за плеча персонажа.. да если бы только выключить хронологию, то Гоголь окажется «модернистичнее» всякого из наших модернистов… а насчет»очищающего смеха и священного ужаса» в его худ. творчестве — это сомнительно.. смех — по природе своей не очищающее средство… а ужас есть, да — у читателя, попавшего в выморочный мир, .. у писателя, осознавшего его выморочность… Другой момент, что этот выморочный мир удивительно, порой до боли, красив и, правда, смешон… оттого нам трудно солидаризоваться с «поздним» Гоголем
Замечательно!!!
Спасибо.
Последние записи
Последние комментарии
Архивы