Блог

ГЛАВА 2 — "СТАРОСВЕТСКИЕ ПОМЕЩИКИ"

При всем разнообразии интерпретаций рассматриваемой повести, работы исследователей определенно тяготеют к одному из двух ценностных «полюсов» — в зависимости от их собственной литературоведческой аксиологии, которая проявляет себя в той или иной характеристике главных героев произведения.

Во многих работах исключительное внимание сосредоточивается на социальной принадлежности героев как «помещиков» — в ущерб всем другим сторонам их жизни, изображаемым автором. В исследовании В.Ф.Переверзева гоголевские герои занимают один из ярусов необыкновенно разработанного перечня «небокоптителей»(1). В работе А.М.Докусова, во многом построенной на полемическом отталкивании от исследования Г.А.Гуковского, герои подвергаются критике как «представители мелкопоместного дворянства». Они, по мнению исследователя, «принадлежат миру зла»(2). Однако большинство доказательств этой посылки А.М.Докусов находит вне самого текста произведения, игнорируя тем самым конструктивный аспект целостности данной повести, а потому его соображения находятся вне спектра адекватных прочтений этой повести (3). Поэтому и конечный вывод исследователя:»Товстогубы и прекрасное — две вещи несовместные»(4)- абсолютно внешний по отношению к поэтике этого произведения.

С.И.Машинский, по сути дела, разделяет эту точку зрения на гоголевских героев. Хотя исследователь осторожно и замечает, что в старичках «есть даже какая-то поэзия», однако мир героев определяется им как «затхлый быт старосветских помещиков»(5).

Расширяя данную характеристику, исследователь констатирует: «И нет у этих людей никакого побуждения, чтобы приводить в порядок дела, заставлять землю приносить больше дохода»(6). Однако, если мы внимательно вчитаемся в текст произведения, то заметим, что героям в пределах «внутреннего мира» повести не нужно «заставлять землю приносить больше дохода», ибо [22]* «благословенная земля производила всего в таком множестве», что даже «хищения казались вовсе незаметными в их хозяйстве»(7).

Более того. Наследник имения, руководствовавшийся как будто бы советом современного исследователя «заставить землю приносить больше дохода» с помощью «ухищренных нововведений», по выражению В.И.Шенрока(8), «увидел тотчас величайшее расстройство и упущение в хозяйственных делах (т.е. герой произведения «увидел» именно то, что преимущественно отмечали и советские исследователи: поразительное совпадение ценностных ориентиров. — И.Е.); всё это решился он непременно искоренить, исправить и ввести во всём порядок»/38/. Однако мы хорошо знаем, чем окончилась эта попытка. Наследник, в частности, «накупил шесть прекрасных англинских серпов», но имение «через шесть месяцев взято было в опеку»/38/. Мы вынуждены возразить М.Н.Виролайнен, которая склонна считать этот параллелизм «словесной игрой», не отягченной «никакой смысловой нагрузкой»(9). Попытка «наследника» заставить угасающий старосветский мир функционировать по чуждым ему механистическим законам (новый «владетель» еще и «приколотил к каждой избе особенный номер») с неумолимой неизбежностью, которая подчеркивается временным «полукругом», приводит не к расцвету, а к уничтожению этого мира. Напомним: «Избы, почти совсем лежавшие на земле, развалились вовсе; мужики распьянствовались и стали большею частию числиться в бегах»/38/. Можно здесь же отметить и другой параллелизм. Афанасий Иванович, лишившись своей «половины», «согнулся уже вдвое против прежнего»/34/; «дом мне показался вдвое старее» /34/.

Г.А.Гуковский определяет авторское отношение к героям не так однозначно. Но и он приходит в конечном счете к выводу, что «их жизнь принадлежит… миру зла»(10).

В заглавной авторской характеристике героев социальное («помещики») соседствует с иной детерминантой — «старосветские». Какой же путь эстетического завершения героев избирается автором в самом произведении? В первом случае предполагается встреча автора, героев и читателя в художественном мире, определяющим моментом которого является ролевая «система координат». Но является ли ролевой миропорядок сколько-нибудь существенным для поэтики этой повести?

Если для художественного целого «Тараса Бульбы», как мы попытаемся показать в следующей главе, доминирующей границей [23] героев явится готовая норма, то, что герои повести — казаки, для начинающей же цикл повести на первый план выступает другая норма, ориентированная на патриархальную почвенную исконность «старосветской» жизни(11). Целостности этих повестей имеют принципиально различную природу, поэтому исследователи, неправомерно проецирующие закономерности мира «Тараса Бульбы» на Товстогубов, используя выражение Д.С.Лихачева, «мерят световыми годами квартирную площадь»(12).

Одно из существеннейших отличий главных героев обрамляющих цикл повестей в том и состоит, что для Иванов соответствие своей роли в миропорядке («дворяне») наиважнейший — и даже единственный — атрибут их собственного человеческого достоинства вообще. Для «помещиков» же первой повести собственно «помещичью» заботы как раз факультативны: Афанасий Иванович «очень мало занимался хозяйством»/19/; Пульхерия Ивановна «в хлебопашество и прочие хозяйственные статьи вне дома… мало имела возможности входить»/20/. На наш взгляд, определяющим для повести является не столько то, что герои — «помещики», а как раз то, что они, по словам рассказчика, «старосветские люди»/16/.

Нам кажется, что И.П.Золотусский верно улавливает «сформированную автором читательскую позицию»(13), когда отмечает существующее в повести «гармоническое соединение реального и идеального, прозы с поэзией»(14). По сути дела, это характеристика идиллического типа художественного завершения, который, по нашему мнению, действительно доминирует в «Старосветских помещиках».

То, что идиллический момент в той или иной мере присущ повести, остро чувствовали уже современники Гоголя. Как известно, еще А.С.Пушкин отзывался о «Старосветских помещиках» как о «шутливой, трогательной идиллии», которая «заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления»(15). Именно в этом смысле следует, видимо, понимать слова Н.В.Станкевича о повести: «Как здесь схвачено чувство человеческого в пустой, ничтожной жизни!»(16).

Дореволюционные и советские литературоведы также затрагивали этот вопрос. Так, Н.А.Котляревский говорил о повести как об «идиллической истории двух закатывающихся жизней»(17); Д.Н.Овсянико-Куликовский об «идиллическом настроении» «Старосветских помещиков»(18); В.В.Виноградов определил ее как «жалостную идиллию»(19); Н.К.Пиксанов замечал, что [24] «на протяжении всей повести Гоголь воздерживается от карикатуры, шаржа, иронии по адресу милой ему четы»(20); В.В.Гиппиус отмечал гоголевское «изображение жизни существователей в тонах идиллии, а не сатиры»(21); Б.М.Эйхенбаум подчеркивал, что «повесть… написана в тонах идиллии»(22). Однако сколько-нибудь строгих и последовательных аргументов в пользу идилличности повести указанные исследователи, к сожалению, не представляют. М.М.Бахтин, определив «Старосветских помещиков» как «идиллию», лишь наметил путь анализа произведения (23).

Далеко не случайно, что и И.П.Золотусский, а также Р.Семенов(24), продолжающие эту верную, на наш взгляд, линию в понимании произведения, ограничиваются, по сути дела, лишь непосредственными читательскими впечатлениями (правда, вполне входящими в спектр адекватности). Ведь и само идиллическое начало, рассматриваемое не в качестве жанра, а как одна из эстетических категорий, стало предметом научного рассмотрения совсем недавно(25).

Впервые же употребление термина «идиллия» для обозначения особого «строя чувств», доминирующего в произведении, было использовано Ф.Шиллером в статье «О наивной и сентиментальной поэзии». Он употреблял уже известные наименования «элегия», «сатира», «идиллия» не для обозначения жанровых форм, как это было принято, а для определения «господствующего строя чувств» в произведении: «элегически на нас воздействует не только элегия, которая исключительно так называется; драматический и эпический поэт также могут нас настроить на элегический лад»(26). В другом месте Шиллер пояснял: «сатира, элегия и идиллия — в том смысле, в котором я здесь указываю на них… не имеют с тремя видами стихотворных сочинений, которые известны под теми же наименованиями, ничего общего, кроме характера восприятия, присущего им». Идиллию он характеризует как стремление «изобразить человека в состоянии невинности, то есть в состоянии гармонии и мира с самим собой и внешней средою»(27).

Это же разграничение применял В. фон Гумбольдт. «Словом «идиллия» пользуются не только для обозначению поэтического жанра»(28),- подчеркивал он. К сожалению, сочинение немецкого ученого «О «Германе и Доротее» Гете» — в той его части, где речь идет об идиллическом, — до сих пор еще не вошло в активный научный оборот, что можно объяснить только все еще имеющим [25] место зиянием между философской эстетикой и собственно литературоведением.

Современное продолжение и развитие эта линия в понимании идиллического получила в статье А.М.Пескова и монографии В.И.Тюпы(29). И все-таки до сих пор мощный пласт идиллической традиции в истории русской литературы еще не вполне оценен. Между тем, как писал М.М.Бахтин, «значение идиллии для развития романа (очевидно, не только романа. — И.Е.) было огромным»(30). Одним из многих показательных примеров продуктивности идиллической традиции в литературе ХХ века является лирика Мандельштама(31).

В произведении идиллического типа целостности выделяются зоны притяжения и отталкивания, утверждения и отрицания. Художественно утверждается здесь, прежде всего, гармония, лад героя с вечными ценностями человеческой жизни (то, что приобщает личность к миру других или Другого, независимо от той или иной роли ее в земном миропорядке). Одновременно происходит отрицание возможности самореализации героя как личности через разобщение с другими (другой культурой, другим жизнеукладом, другой социальной средой и т.п.). В идиллическом произведении зона отрицания не имеет самодовлеющего значения, она сама — по контрасту — способствует утверждению идиллического видения мира.

В «Старосветских помещиках» заявленное в заглавии со- и противопоставление ролевого и внеролевого в пользу последнего проводится неоднократно.

Показательно в этом отношении следующее описание. «Стены комнат убраны были несколькими картинами и картинками в старинных узеньких рамах(…) Два портрета было больших, писанных масляными красками. Один представлял собой какого-то архиерея, другой Петра III. Из узеньких рам глядела герцогиня Лавальер, обпачканная мухами»/17/. По мнению Ю.В.Манна, картины «функционируют здесь вне своих изобразительных

достоинств, вне своего содержания вообще — лишь одним фактом присутствия»(32). Это утверждение требует некоторого уточнения. «Содержание» картин все-таки имеет свой художественный смысл. На фоне неостановимого движения «живой жизни» теряется величие застывшего (рамочного) миропорядка, который представлен на портретах различными «слоями» высшего общества: духовенства, представителя царской династии [26] (кстати, выбор автором этой фигуры, не обладавшей реальной политической властью и лишь невольно «представившей» свое имя в распоряжение самозваного царя Пугачева, едва ли случаен) и светской дамой. Фаворитка

Людовика XIV в старосветском мире менее значима, нежели серенькая кошечка — «фаворитка»(33)Пульхерии Ивановны: героиня «наслаждалась жадностью бедной своей фаворитки»/30/. Даже самые ничтожные участники вечного хода природной жизни — мухи — оказываются в этом мире действительнее «лучших» представителей ролевого общественного миропорядка и парадоксальным образом «возносятся» над ними.

Идиллическое единение героев повести со своей человечностью достигается в повести за счет ослабления индивидуального в личном. Невозможным оказывается раздельное существование Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. Принципиальная невыявленность индивидуального находит свое выражение уже в самом заглавии повести, которое представляет собой известный контраст заглавиям остальных повестей6 где так или иначе присутствует индивидуализирующий момент. Значимой представляется и общность отчеств героев. Об этом упоминает Р.Пис (34). Вспомним, например, общность корня у превращенных в деревья идеальных супругов Филемона и Бавкиды, с которыми сопоставляется жизнь героев повести: «Если бы я был живописец и хотел изобразить на полотне Филемона и Бавкиду, я бы никогда не избрал другого оригинала, кроме их» /15/.

Вообще параллель Филемон и Бавкида / Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна при детальном сопоставлении произведений Овидия и Гоголя представляется более глубокой, чем это может показаться на первый взгляд. При всем различии «Метаморфоз» Овидия и реалистического произведения XIX столетия имеет место целый ряд знаменательных перекличек, что свидетельствует о «памяти» идиллической традиции.

1. Радушие супругов обнаруживается при помощи взгляда извне: богов у Овидия и рассказчика у Гоголя, которые и в том и в другом произведении выступают в функции «гостей».

2. Противопоставление мира старичков иному, «большому» миру, совпадающему у Гоголя с миром, в котором живет рассказчик, наблюдается еще у Овидия, где противопоставлены «праведные» супруги и «безбожные соседи»(35).[27]

3. Отсутствие детей у Товстогубов («они никогда не имели детей»/15/) не может быть показателем их семейно-идиллической «ущербности»: у овидиевских героев детей также нет.

4. И для Овидия, и для Гоголя время, в котором разворачивается действие произведений, как показывает экспозиция, — уже прошедшее. Гоголь: «Я до сих пор не могу позабыть двух старичков,.. которых, увы! теперь уже нет»; «я увижу кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик»/14/. Овидий: «Есть там болото вблизи, — обитаемый прежде участок; / Ныне � желанный приют для нырка и лысухи болотной».

5. «Дробление» еды, отмечаемое Ю.В.Манном в гоголевской повести, мы находим еще у Овидия:

«Осенью сорванный тёрн, заготовленный в винном отстое,

Редьку, индивий-салат, молоко, загустевшее в творог,

Яйца, легко на нежарком огне испеченные, ставят (…)

Тут и орехи, и пальм сушеные ягоды, смоквы,

Сливы, — немало плодов благовонных в разлатых корзинах,

И золотой виноград, на багряных оборванный лозах.

Свежий сотовый мёд посередке».

Поэтому, вполне соглашаясь с исследователем, что в старосветском мире «не та открытость пиршества, которая царит, скажем, в Сечи.., где пируют равноправно все, где нет хозяев и гостей», мы видим, что эта идиллическая традиция не менее древняя, нежели традиция героическая. К тому же и Овидия, как затем и у Гоголя еда выступает как «именно угощение, кормление гостей»(36).

Продолжая размышлять об образах еды в повести(37), мы никак не можем согласиться с тем, что герои «готовы были всегда все сделать для гостей, но могли ли они предложить им что-нибудь другое, кроме еды?»(38). Ведь рассказчик «всегда бывал рад к ним ехать»/27/ отнюдь не потому, что у Товстогубов можно было хорошо покушать. Вероятно, старички могли все-таки «предложить… что-нибудь другое, кроме еды», если рассказчик — еще до всякого упоминания об «образах еды» — замечает: «когда бричка моя подъезжала к крыльцу этого домика, душа принимала удивительно приятное и спокойное состояние» /14/.

Характерно отношение к собственной смерти идиллического человека. Сравним моменты смерти героев. Пульхерия Ивановна: [28] «Бедная старушка! Она в то время не думала ни о той великой минуте, которая ее ожидает, ни о душе своей, ни о будущей своей жизни; она думала только о бедном своем спутнике, с которым провела жизнь и которого оставляла сирым и бесприютным»/32/. Афанасий Иванович: «положите меня возле Пульхерии Ивановны», вот всё, что произнес он перед своею кончиной» /37/. Смерть перестает быть однозначно трагическим фактом, поскольку из момента разлуки героев переводится в иной — идиллический — план будущей встречи в иной жизни. Поэтому одиноким супругом смерть воспринимается как нечто желанное: Афанасий Иванович «вдруг услышал, что позади его произнес кто-то довольно явственным голосом: Афанасий Иванович! (…) Он на минуту задумался; лицо его как-то оживилось, и он, наконец, произнес: «Это Пульхерия Ивановна зовет меня!» (37). Обретение «своего другого» — хотя бы и за пределами земной жизни — не страшит, а именно оживляет идиллического героя.

Заметим попутно, что реакция неидиллического персонажа, каким является рассказчик, на сходное обстоятельство прямо противоположная: «Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов»; «Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада»/37/. Поэтому мы не можем согласиться с М.Н.Виролайнен, которая, отмечая, что «в ряду слышавших зов смерти автор (очевидно, рассказчик. — И.Е.) ставит себя третьим, вслед за героями», делает вывод: в данном случае «автор (рассказчик. — И.Е.) уравнивает себя со своими героями»(39).

Большое влияние на формирование идиллической художественности оказывает соответствующий хронотоп. Само обращение к внешне незначительной жизни и предельная ее ограниченность немногими реальностями существования, как и внешняя же «теснота» идиллического хронотопа, в данном случае предопределяют поиск в этой жизни особой внутренней содержательности, глубоко отличной от содержательности, находящей свою опору во внешнем величии безразличного к личности ролевого миропорядка.

Глубокую характеристику идиллического мироощущения предложил В. фон Гумбольдт, работу которого мы уже цитировали. Ученый наметил все три момента идиллического, которые затем — спустя почти полтора столетия — подробно опишет М.М.Бахтин в статье «Формы времени и хронотопа в романе».

Прежде всего Гумбольдт разграничивает «эпопею» и «идиллию», рассматривая последнюю как «известное настроение ума»,[29] «способ чувствования» (40). Уже само сопоставление с эпопеей предполагает, что идиллия имеет границы значительно более обширные, чем обычно полагают.

Понятая широко идиллия, по совершенно точной формулировке ученого, «собственной волей отмежевывается от части мира, замыкается в оставшемся, произвольно сдерживает одно направление наших сил, чтобы обрести удовлетворение в другом их направлении»(41). Акцентируется, как можно заметить, противопоставленность локализованного идиллического мира другой его части, где, вероятно, господствует другой, неидиллический миропорядок. В результате же это добровольное ограничение «позволяет проявиться как раз самой приятной и душевной стороне человеческого — родству человека с природой»(42). Таким образом, идиллическая ограниченность таит в себе очевидное благо: она позволяет человеку сосредоточиться на самом необходимом, но, одновременно, самом существенном для него. Подчеркнем тут же, что в разных культурах (скажем, в античной и христианской) это особое сосредоточение и «направление… сил», очевидно, имеет различные проявления.

Гумбольдт уловил и другую особенность идиллического мира, которую позже М.М.Бахтин сформулировал как «строгую ограниченность… только основными немногочисленными реальностями жизни»(43). Как показывает немецкий ученый, «природное бытие человека доказывается не отдельными действиями, но целым кругом привычной деятельности, всем образом жизни. Пахарь, пастух, тихий обитатель мирной хижины — все они редко совершают значительные поступки, а совершая их, уже выходят из своего круга. Характеризует их обычно не то, что они вершат, но то, что завтра повторится сделанное сегодня»(44). Гумбольдт отметил существеннейший момент поэтики идиллического: всеобщую повторяемость, царящую в этом мире, обратимость наиболее важных событий, некий их круговорот. В другом месте эта идея выражается ученым еще определеннее: «все то, что выпадает из обычного круга жизни и существования… — все это противоречит идиллическому настроению»(45).

Идиллический человек, стоящий в центре этого идиллического мира — тот, «все существо которого состоит в чистейшей гармонии с самим собою, со своими собратьями, с природой»(46). «Бытие» же этого идиллического героя «течет регулярным потоком, как сама природа, как времена года(47), всякая жизненная пора сама по себе [30] вытекает из другой, предшествовавшей ей, и как бы велики не были богатство и многообразие мыслей и чувств, какие сохраняет он в спокойном кругу жизни (значит, «спокойный круг жизни» вполне может сочетаться с богатством и многообразием чувств, а не только лишь с убогостью и ограниченностью существования. — И.Е.), в них утверждает свое преобладающее значение гармония.., налагающая свою печать на целую жизнь, на все бытие человека»(48). Идиллический человек добровольно «теряет» какую-то часть жизни, но взамен обретает гармонию с миром, с другими людьми, и, наконец, внутреннюю гармонию.

Все эти моменты можно обнаружить в поэтике гоголевской повести.

Так, момент замкнутости постоянно акцентируется в произведении (49). Вспомним хотя бы «необыкновенно уединенную жизнь», «частокол, окружающий дворик», через который не перелетает «ни одно желание»/13/. Два мысленных пространственных перемещения героя за пределы старосветского топоса как будто размыкают локализованность жизни. Первое: «А что.., если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись?» /24/; второе: «Я сам думаю пойти на войну»/25/. Однако в обоих случаях «желание» героя, перелетающее через «частокол» круга его привычной деятельности, корректируется указанием на неподвижную деталь: стул. «Афанасий Иванович… смеялся, сидя на своем стуле»/24/; «смеялся, сидя согнувшись на своем стуле»/25/. Эта деталь позволяет говорить об еще большей реальной локализации местоположения героя и его, так сказать, «оседлости».

В художественном целом повести большой мир, находящийся за пределами усадьбы Товстогубов, представлен в качестве антитезы старосветской жизни. Ю.М. Лотман говорит о нем как о «чужом» не только для старичков, но и для проживающего там рассказчика(50).

В структуре произведения сатирическое изображение миропорядка, царящего во «внешнем мире», занимает гораздо меньше места, чем описание жизни старосветских людей, представляя собой ряд отступлений от норм патриархальной жизни. Сами же эти нормы только укрепляются в сознании читателя при помощи подобного соседства (51). Ср.: «Это радушие (Товстогубов. — И.Е.) вовсе не то, с каким угощает вас чиновник казенной палаты, вышедший в люди вашими стараниями, называющий вас благодетелем и ползающий у ног ваших»/25/.[31]

Очень характерен в этом отношении эпизод со страстно влюбленным молодым человеком. Его контрастную функцию в повести верно отметили Г.А.Гуковский и Ю.В.Манн. При этом исследователи противоположно оценивают чувства юноши: как «искусственные страсти искусственного романтизма»(52) — первый, и как «действительную «страсть»(53) — второй. Нисколько не претендуя на разрешение этого спора, мы хотели бы подчеркнуть, что независимо от того, «возвышена» или «снижена» страсть юноши, она явно противопоставлена «привычке» Афанасия Ивановича — и в этом отношении ставится автором в один ряд с другими явлениями «большого», т.е. «чужого» мира.

Разумеется, люди, которые «наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку со своих же земляков»/15/ и человек «в цвете юных еще сил» оцениваются автором неодинаково, но и юноша, «влюбленный нежно, страстно, бешено, дерзко, скромно»/33/, не отвечает той нравственной системе ценностей, которая задана изображением старосветского мира. «Всеистребляющее время»/36/ побеждает — и очень быстро — «страсть» юноши, а над «привычкой» Афанасия Ивановича не властно и само время. Кроме того, не нужно забывать, что чувство Афанасия Ивановича — это «привычка» лишь с точки зрения рассказчика. Но и он говорит о ней без всякой иронии: «Мне казались детскими все наши страсти против этой долгой, медленной, почти бесчувственной привычки»/36/.

А.М.Ремизов совершенно убедительно, на наш взгляд, расширяет спектр адекватности в истолковании этой оппозиции, полагая, что «противоположение «страсть» и «привычка»… надо понимать, как противоположение «страсть» и «любовь». При этом писатель проницательно замечает обычно упускаемое при анализе этого произведения определение взаимного чувства старосветских героев: «Гоголь постеснялся употребить большое слово «любовь», но, конечно, подразумевал именно это редчайшее среди людей — любовь: да раз даже прошибся и всеми словами сказал: «нельзя было глядеть без участия на их взаимную любовь». Прав писатель и в том, что «Белинский не понял самого духа повести о любви человека к человеку» (54).

При анализе пространственной организации повести обычно упускается православный подтекст авторского противопоставления, заданного уже в первом абзаце повести: покоя старосветской жизни и беспокойства, которое господствует по ту сторону [32] защитного «частокола». Причем, «неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир»/13/ при определенной (материалистической) аксиологии исследователя очень легко принять за чистую метафору Гоголя. Однако же такой подход при анализе произведения сразу же выводит исследователя за пределы спектра адекватности. Ведь этой фразой изначально задан вполне определенный контекст понимания, при котором, по-видимому, взаимная любовь старосветских людей и является причиной того, что у рассказчика «душа принимала удивительно приятное и спокойное состояние» именно тогда, когда «бричка… подъезжала к крыльцу» дома этих людей. Ведь весь остальной мир поддался губительному апостасийному воздействию противника любви человека к человеку — «злого духа», тогда как уединенная жизнь «владетелей отдаленных деревень» в этом духовном контексте выполняет миссию «удерживающего».

Согласно христианскому пониманию истории, процесс апостасии (нового отступничества от Бога, Который есть любовь) связан как раз с подчинением человека собственным страстям и желаниям (злоупотреблением внешней свободой). Причем, этот процесс неизбежен и должен завершиться, как известно, приходом антихриста и победой Христа над ним в Своем Пришествии. Однако же приход антихриста «не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь» (2 Фес., 2:3-8). Вселенская миссия «удерживающего» не связана, конечно, с материалистически понятым могуществом.

Вне этого духовного православного подтекста гоголевской повести достаточно трудно объяснить, в частности, такую особенность поэтики данного произведения, как глобальное отличие совершенно локального старосветского топоса всему остальному миру, далеко не сводимому, кстати говоря, к пространству Российской империи(55).

Всю повесть пронизывает характерное для идиллического «сочетание человеческой жизни с жизнью природы, единство их ритма»(56). Ср.: «Девичья была набита молодыми и немолодыми девушками в полосатых исподницах… На стеклах звенело страшное множество мух, которых всех покрывал толстый бас шмеля, иногда сопровождаемый пронзительными визжаниями ос (звуковая и визуальная параллель: девушки/осы. — И.Е.); но как только подавали свечи, вся эта ватага (пока неясно, о ком идет речь: о людях или о насекомых. — И.Е.) отправлялась на ночлег и покрывала [33] черною тучею весь потолок» /19/. Появляется определенность, но она не может не нести в себе оттенка первоначальной нерасчлененности природного и человеческого.

Другой пример. «Слезы, как ручей, как неумолчно точущий фонтан, лились ливмя на застилавшую его салфетку»/36/. В этом случае явление природы (ручей) и явление культуры (фонтан) оказываются совмещенными. Оппозиция природы и культуры как бы снимается. Поэтому, укоряя гоголевских персонажей в отсутствии интереса к картинам (тоже явлению культуры), не стоит забывать, что сами они — в «избытке авторского видения» (М.М.Бахтин) — являются природным «оригиналом» к воображаемому живописному полотну рассказчика: «Если бы я был живописец и хотел изобразить на полотне Филемона и Бавкиду…»/15/.

Старосветский топос не подчиняется закономерностям, имеющим псевдоуниверсальный характер. Очень показателен, например, следующий эпизод: «Всей этой дряни наваривалось, насоливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, они потопили бы наконец весь двор.., если бы большая половина этого не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои»/19-20/. Дворовые девки, растаскивающие запасы хозяев, оказываются необходимыми для сохранения устойчивости «двора» и идиллического мира в целом. То, что Пульхерия Ивановна «собирала всё, хотя сама иногда не знала, на что оно потом употребится»/17/, или «сверх расчисленного на потребление любила приготовлять еще на запас»/19/, здесь вовсе не порицается, поскольку эта «нерасчисленность» очевидно противостоит бездуховной целесообразности большого мира.

В.В.Гиппиус верно отмечал авторское «сочувствие не к одним старичкам, а ко всему старосветскому укладу… буколической жизни»(57). Присоединяясь к такому пониманию авторского отношения к изображаемому миру, мы вынуждены возразить как Ф.М.Головенченко, который находил «пафос» повести в «осмеянии патриархальной жизни»(58), так и М.Н.Виролайнен, усматривающей в произведении «конфликт между предметом повествования, то есть описываемым миром, и авторским взглядом на предмет, выраженным через способ повествования»(59).

Работа М.Н.Виролайнен, посвященная анализу «Старосветских помещиков», — одна из самых интересных, появившихся в последние десятилетия. Вместе с тем, на наш взгляд, выводы [34] исследовательницы зачастую выходят далеко за пределы спектра адекватности этого произведения. Например, обосновывая наличие указанного конфликта, который М.Н.Виролайнен называет «важнейшим.., разыгрывающимся в стиле «Старосветских помещиков», исследовательница усматривает способность стиля «к игре, шалости, веселью», подчеркивая, что «словесные связи… неожиданны и внешне не обусловлены»(60). Доказательство этому она находит в эпизоде с дикими котами, где обнаруживает «игру ассоциациями»: «коты были голы, как соколы». Применительно к котам поговорка обнаруживает свою странность: коты в шерсти; отчего же они голы? и отчего голы соколы?»(61). Ясно, однако, что рассуждать здесь о «птичьем сравнении», как это делает в своей работе М.Н.Виролайнен, совершенно ошибочно, поскольку в поговорке «гол, как сокол» говорится вовсе не о птице, а о старинном стенобитном орудии сокОл, «представлявшим собой совершенно гладкую чугунную болванку, закрепленную на цепях»(62). Эта этимология поговорки объясняет и «странное» сравнение: дикие коты выступают в повести символом внешних разрушительных сил.

В старосветском мире — «этом деятельном и вместе спокойном уголке»/23/ — существует то, что давно уже отсутствует в «большом мире» рассказчика и вообще в действительности читателя. В.В.Гиппиус говорит об «изображении благоденствия помещиков в тонах сказки», так как здесь «в одно и то же время цветет черемуха, поспевают вишни и сливы и сушатся яблоки»(63). Даже «скрып дверей»/18/ обращается здесь в их «пение». Важно подчеркнуть, что благоденствие предстает именно в идиллической простоте: жилище Товстогубов — это «низенький домик»/13/, «невзыскательный домик»/18/; «стулья в комнате были деревянные»; спинки стульев «в натуральном виде, без всякого лака и краски», «они не были даже обиты материею»/18/.

Идиллический мир, несмотря на свою «необыкновенно уединенную жизнь», принципиально открыт для гостей. При появлении гостей «владетели этих скромных уголков, старички, старушки» изображаются не иначе, как «заботливо выходившие навстречу»/14/. Более того, «эти добрые люди, можно сказать, жили для гостей(64). Всё, что у них было лучшего, всё выносилось»/24/.

Общение со старичками, радушие которых есть «следствие чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных душ»/25/, действует на гостей очищающе: в этом топосе «неспокойные [35] порождения злого духа» не имеют силы («вовсе не существуют»). Помимо того, что «самый воздух», как предполагает рассказчик, «какого-то особенного свойства»/27/, особые свойства имеет и «аптека» гоголевской Бавкиды. Вспомним эпизод, когда Пульхерия Ивановна «подводила гостя к закуске. «Вот это, — говорила она, снимая пробку с графина, — водка, настоянная на деревий и шалфей. Если у кого болят лопатки или поясница, то она очень помогает. Вот это на золототысячник: если в ушах звенит и по лицу лишаи делаются, то очень помогает. А вот эта перегнанная на персиковые косточки (…) После этого такой перечет следовал и другим графинам, всегда почти имевшим какие-нибудь целебные свойства» /26-27/. И.Мандельштам, комментируя это место, замечает, что «выдержка эта как будто преднамеренно целиком внесена из какого-нибудь лечебника»(65). Действительно, как нам кажется, можно говорить о своего рода «врачевании» идиллическими героями гостей, проживающих в «большом мире».

Однако «неспокойные порождения злого духа» вытеснили патриархальную гармонию идиллических отношений, которые зиждятся на взаимной любви, на «о-краину империи» (66). Гостям из большого мира, для которых и живут старосветские люди, эти «скромные уголки»/14/ представляются старосветским раем, утраченным людьми «нового» света (67). Ведь финальная фраза «Миргорода» как бы рифмуется с названием первой повести. «Скучно» именно «на этом свете», безвозвратно лишившимся старосветского очарования и человеческой теплоты.

Характеристика героев как «старичков прошедшего века»/14/, а не прошлого, что однозначно локализовало бы их в истории, сближая эту повесть с другими, включенными в «Миргород»(68), не позволяет говорить о строгой хронологической закрепленности жизни персонажей за определенным столетием. «Прошедший век» оказывается, таким образом, золотым веком.

Старосветский жизнеуклад, однако, разрушается. Повесть завершается «злой страницей», по выражению Д.Н.Овсянико-Куликовского (69). Далеко не последнюю роль в этом разрушении играет ситуация «наказа», «завещания» идиллической нормы человечности и последующее нарушение этого «наказа», свидетельствующее как раз о проникновении апостасийного начала уже «за частокол» малого мира. Вспомним предсмертное слово героини: «Смотри мне, Явдоха, — говорила она, обращаясь к ключнице, которую нарочно велела позвать, — когда я умру,[36] чтобы ты глядела за паном, чтобы берегла его как глаза своего, как свое родное дитя (…) Не своди с него глаз, Явдоха, я буду молиться за тебя на том свете, и Бог наградит тебя. Не забывай же, Явдоха, ты уже стара, тебе не долго жить, не набирай греха на душу. Когда же не будешь за ним присматривать, то не будет тебе счастия на свете. Я сама буду просить Бога, чтобы не давал тебе благополучной кончины. И сама ты будешь несчастна, и дети твои будут несчастны, и весь род ваш не будет иметь ни в чем благословения Божия» (31-32). Значимость «наказа» многократно усиливается оттого, что именно он является последним словом героини: «Афанасий Иванович… не отходил от ее постели… Но Пульхерия Ивановна ничего не говорила»/32/.

Пренебрежение со стороны Явдохи этим наказом (рассказчик, навестивший Афанасия Ивановича, «заметил во всем какой-то странный беспорядок»; «Во всем видно было отсутствие заботливой Пульхерии Ивановны»/35/) глубоко символично. Наказание за преступление человечеством идиллического завета любви к ближнему своему (70), как нам кажется, последовательно проходит через все повести цикла. Слово героини обретает поистине пророческий смысл (71), распространяясь на человеческий

«весь род ваш».

Сходный мотив имеет место и в произведении Овидия: «Пусть упадет на безбожных соседей Кара», и затем: «Всё затопила вода». В финале же гоголевского цикла «Дождь лил ливмя на жида, сидевшего на козлах… Сырость меня проняла насквозь… Однообразный дождь, слезливое без просвету небо» /276/.

Убеждение Пульхерии Ивановны в близости своей кончины кажется, на первый взгляд, совершенно необъяснимым (72). Однако то, что гоголевская героиня связывает неожиданное появление и исчезновение кошечки со смертью, укореняет ее в определенной традиции. Такая связь восходит к древнему славянскому поверью. А.Н.Афанасьев, например, писал: «Чехи и малорусы рассказывают, что Смерть, принимая вид кошки, царапается в окно, и тот, кто увидит ее и впустит в избу, должен умереть в самое короткое время»(73). Отсюда понятными становятся слова героини: «это смерть за мной приходила»/30/. Старушка «действительно чрез несколько дней… слегла в постелю и не могла уже принимать никакой пищи»/32/. Есть в повести и связь кошка/окно: «она выпрыгнула в окошко, и никто из дворовых не мог поймать ее»/30/. Таким образом, обстоятельства смерти Пульхерии Ивановны ориентированы на народное поверье. [37]

Вместе с тем несмотря на отмечаемую нами выше открытость старосветского уголка, обратная связь с апостасийным по сути своей большим миром со стороны любого обитателя этого уголка чревата необратимым нарушением внутренней устойчивости, поскольку неизбежно связана с энтропийным процессом. В частности, по идиллическому представлению Пульхерии Ивановны, «кошка тихое творение, она никому не сделает зла»/28/. А дикие коты, словно опровергая это суждение, «живут хищничеством и душат воробьев в самых их гнездах»/29/. Малейшая попытка перенести идиллические законы в большой мир, а требования большого мира в мир идиллический (нововведения «наследника») и приводят, в конечном итоге, к разрушению необходимой границы между этими топосами, для которых характерна ориентация на противоположные духовные векторы.

Между прочим, разрушение границы, с изображения которой начинается повесть («ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада»/13/) не случайно эксплицируется в той же последовательности: «частокол и плетень в дворе были совсем разрушены, и я видел сам, как кухарка выдергивала из него палки»/34/: сфера действия «злого духа» тем самым расширяется. Хотя изначальный «прорыв» границы реализован не поверх частокола, а осуществлен под землей: символы разрушения, сравниваемые с «отрядом солдат», воспользовались «подземным ходом»/29/ для «соблазнения» фаворитки старушки, сравниваемой с «глупой крестьянкой»/29/. Причем, по предположению А.М.Ремизова, «явившаяся Пульхерии Ивановне кошка была… именно оборотень какого-то демона первородного проклятия» (74).

Тем не менее, нельзя сказать, что старосветские люди — после «прорыва» апостасийных сил — лишены всякой духовной защиты. Обратим внимание, что сразу же после «особенного происшествия» Пульхерия Ивановна упоминает о новой границе: «Когда я умру, то похороните меня возле церковной ограды» /30/(75). В данном случае автором манифестируется именно изменение границы, удерживающей от «злого духа». Позже оказывается, что могила героини одновременно находится и «возле церкви»: Афанасия Ивановича «похоронили возле церкви, близ могилы Пульхерии Ивановны»/37/. Православная церковь и становится в данном произведении для героев таким духовным пространством, которое и посмертно соединяет героев; для овидиевских Филемона и Бавкиды, превращенных в деревья, подобную функцию имел общий корень. [38]

Очень важна в этом произведении фигура рассказчика. По мнению Ю.В.Манна, он относится к старосветскому миру, как «человек «сентиментального» века к веку «наивному» (76). Но такой взгляд на соотношение двух типов сознания предполагает не только использование шиллеровских категорий для объяснения произведения русской литературы, но и помещает посредством такого использования данное произведение в особый контекст понимания, для которого «образы духовных, интеллектуальных движений»(77)находятся в едином семантическом ряду, поскольку априорно предполагается синонимичность духовного и интеллектуального.

На наш взгляд, более адекватное рассмотрение гоголевской повести возможно в ином контексте понимания, предполагающим существование различных типов духовности, каждый из которых базируется на особом понимании природы человеческой личности. Так, многократные сравнения Афанасия Ивановича с ребенком(«Вы как дитя маленькое»/31/, «он покорился с волею послушного ребенка»/37/, «рыдал, как ребенок»/31/ и др.) можно истолковать как недолжную инфантильность персонажа, как его недостаточную взрослость, которая препятствует ему «понять дела и заботы взрослого»(78). Однако, если мы попытаемся рассмотреть то же сравнение в христианском контексте понимания (79), то придем к совершенно иному исследовательскому результату. Причем в данном конкретном случае истолкования гоголевского сравнения настолько ценностно полярны, что одно из них, по-видимому, находится явно вне спектра адекватности произведения.

Возвращаясь к гоголевскому рассказчику, можно заметить, что и он принадлежит, в отличие от старосветских персонажей, не к «удерживающему», а к апостасийному типу культуры.

Он, опять-таки в отличие от старичков, вполне ориентируется в «странном устройстве вещей»/28/. Рассказчик вполне может увлечься преследованием «какой-нибудь брюнетки» /17/. Рассматривая повесть как художественное целое, следует уточнить соображение Ю.В.Манна, что поэтика произведения «строится на многократном эффекте неожиданности, нарушении «правил»… Страстно влюбленный юноша «не должен был» полюбить вновь, но он полюбил. Афанасий Иванович должен был забыть подругу.., но он не забыл»(80). Ведь «нарушением правил» это могло показаться рассказчику, ибо, с позиций старосветских норм нравственности, никакой парадоксальности и неожиданности здесь нет. [39]

Идиллическая (христианская) (81) «скромная жизнь»/13/ героев для рассказчика является одновременно желанным и недостижимым ориентиром. Как неоднократно отмечалось исследователями, он может «сойти» в идиллический мир лишь «иногда», «на минуту»/13/. Для рассказчика «неизъяснимая прелесть» старосветского уклада жизни осознается на контрастном фоне иного миропорядка: «Их лица (владельцев «скромных уголков» — И.Е.) мне представляются и теперь иногда в шуме и толпе среди модных фраков»/14/. Аналогичное духовное переживание испытывает лирический герой стихотворения М.Ю.Лермонтова «Как часто, пестрою толпою окружен»: «погибших лет святые звуки» возникают «в душе» героя лишь «на миг», когда он способен «забыться» (ср. гоголевское «на минуту забываешься») — «при шуме музыки и пляски».

Г.Л.Абрамович полагает, что взгляд на «Старосветских помещиков» как на идиллию «мог возникнуть на основе той малой перспективы, которая создавалась Гоголем внутри повести… При учете же большой перспективы всего сборника (имеется в виду, прежде всего, соседство «Тараса Бульбы». — И.Е.)… отчетливо и ясно выступает пошлость и никчемность жизни старосветских помещиков» (82).

Между тем, при выявлении места повести в эстетической системе «Миргорода» идилличность ее не только не исчезает, но, напротив, лишь усиливается. М.С.Гус справедливо считает эту повесть «поэтической тризной» по «той жизни, которая воспета в «Вечерах»; «прологом» к «воспроизведенной в «Миргороде» иной модели мира и, одновременно, «эпилогом» изображения жизни в «естественном состоянии»(83). Заметим, что Ю.М.Лотман отмечал «общий идиллический тон» первого сборника Гоголя (84). Именно первую повесть рассматриваемого цикла можно считать соединительным звеном между «Вечерами» и «Миргородом».

Знаменательно, что именно эта повесть объединена с «Тарасом Бульбой» в первую часть цикла. Любопытен в этой связи тот факт, что А.И.Герцен, упоминая о Тарасе Бульбе и Афанасии Ивановиче, не противопоставлял, как следовало ожидать, а, наоборот, сближал героев, говоря о них как о «простодушных, грациозных образах» (85). Конечно, мы не найдем в первой повести героизации, подобной той, что имеет место в «Тарасе Бульбе», но идиллика и представляет собой иной тип авторского завершения героя (единство личности со своей «человечностью»), нежели героика. Персонажи «Старосветских помещиков» в такой же степени не отвечают [40] героической норме (86), как и герои «Тараса Бульбы» — норме идиллической. Героика и идиллика в первой части «Миргорода» не опровергают, а, скорее, оттеняют друг друга. [41]

ПРИМЕЧАНИЯ

* Здесь и далее в квадратных скобках жирным шрифтом указан конец страницы издания книги 1995 г.

1. См.: Переверзев В.Ф. Гоголь. Достоевский. Исследования. М., 1982. С. 125-168.

2. Данная характеристика относится исследователем почему-то преимущественно к Пульхерии Ивановне, однако и Афанасий Иванович, по мысли А.М.Докусова, «принадлежит также к миру зла, правда, не столь активного, как его подруга» (Докусов А.М. «Миргород» Н.В.Гоголя. Л., 1971. С. 26).

3. Характерно, например, следующее его высказывание: «Ниоткуда не видно, что они (Товстогубы. — И.Е.) никому не делают зла» (Там же. С. 28). Своего рода «презумпция виновности» очень определенно характеризует аксиологию самого исследователя.

4. Там же. С. 30.

5. Машинский С.И. Художественный мир Гоголя. С. 84, 79.

6. Там же. С. 79.

7. Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. Т.2. М.-Л., 1937. С. 21. В дальнейшем текст «Миргорода» цитируется по этому изданию. Страница указывается в косых скобках. Жирный шрифт всюду наш.

8. Шенрок В.И. Материалы для биографии Гоголя. Т.2. М., 1883. С. 142.

9. Виролайнен М.Н. Мир и стиль («Старосветские помещики» Гоголя) // Вопросы литературы. 1979. N 4. С. 126.

10. Гуковский Г.А. Указ. соч. С. 92.

11. О двух возможных границах эстетического завершения личности в произведениях искусства см.: Тюпа В.И. Художественность литературного произведения. С. 38-56, 92-200. По мнению исследователя, «открытие сверхличного достоинства истинной «человечности» внутри самой частной личности привело к коренному обновлению художественной концепции человека» (С. 102), причем, он склонен относить возникновение этой новой «эстетической установки» к ХVIII столетию. Нам же представляется, что «внеролевая форма причастности личного к событию жизни как со-бытию с другими» (С. 54) впервые появляется в человеческой культуре не в ХVIII веке, а 1994 года назад. Новый завет весь проникнут духом именно такой принципиально новой — «внеролевой… причастности личности к событию жизни». Христианская культура преимущественно и осваивает эту вторую границу завершения личности.

12. Лихачев Д.С. Внутренний мир художественного произведения. С.75.

13. Гиршман М.М. Путь к объективности // Вопросы литературы. 1978. N 1. С. 248.

14. Золотусский И.П. Гоголь. С. 172.

15. Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т.7. М., 1964. С.345.

16. Станкевич Н.В. Избранное. М., 1982. С. 120.

17. Котляревский Н. Н.В.Гоголь. 1829-1842. Пг., 1915. С. 233.

18. Овсянико-Куликовский Д. Н.Гоголь в его произведениях. М., 1909. С.23.

19. Виноградов В.В. Поэтика русской литературы. М., 1976. С. 218.

20. Пиксанов Н.К. О русских классиках. М., 1933. С. 125.

21. Гиппиус В. 0 Гоголь. Л., 1924. С. 84.

22. Эйхенбаум Б.М. Примечания // Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. Т.2. С.699.

23. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. С. 376.

24. См. его статью «Афанасий Иванович и Аграфена Максимовна или образ семьянина у Гоголя и Платонова» (Литературная учеба. 1985. N 6. С.224-227).

25. См., например, статью «Идиллическое» (Краткий словарь по эстетике. М., 1983. С. 49). В словнике этого же словаря 1963 года данный термин отсутствовал.

26. Шиллер Ф. Собр. соч.: В 7 т. Т.6. М., 1967. С. 421.

27. Там же. С.439, 440. [91]

28. Гумбольдт В. Язык и философия культуры. М., 1985. С.244.

29. См.: Песков А. Идиллия // Литературная учеба. 1985. N 2. С.224-227; Тюпа В.И. Художественность литературного произведения. С.160-171. См. также: Есаулов И.А. Идиллия и идиллическое (к разграничению типа художественности и жанра) // Проблема литературных жанров. Томск, 1990. С.30-31; Есаулов И.А. Где же ты, золотое руно? Идиллическое в детской поэзии // Детская литература. 1990. N 9. С.26-30.

30. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. С.377.

31. См. об этом: Есаулов И.А. Идиллическое у Мандельштама // Творчество Мандельштама и вопросы исторической поэтики. Кемерово, 1990. С.38-57.

32. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. М., 1988. С.143.

33. Заметим, однако, что здесь, как и в предыдущем случае, имеет место момент трансформации одного в другое (хотя сама трансформация является фактом не текста, а читательского сознания). А.М.Ремизов указывает на «фаворитку» гоголевской героини как на «оборотня» (Ремизов А. Неуемный бубен. Кишинев, 1983. С.537). Герцогиня Лавальер, как и Петр III вовлекаются тем самым в ситуацию «метаморфоз», о которых — ниже.

34. См.: Peace R. The Enigma of Gogol. P. 31.

35. Текст цитируется по изданию: Овидий. Метафорфозы. М., 1979. С.311-213 (перевод С.Шервинского).

36. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С.159.

37. По мнению того же исследователя, рассматриваемая повесть «настоящая «ирои-комическая» поэма еды, поглощения пищи» (Там же. С.157).

38. Там же. С.160.

39. Виролайнен М.Н. Мир и стиль. С.138-139. По мнению П.Г.Горелова, именно это отступление представляет собой «единственное место в повести, где авторский голос почти неразличимо сливается с голосом повествователя» (Горелов П.Г. О повести «Старосветские помещики» // Гоголь. История и современность. М., 1985. С.367). Однако полностью процитировав известное «лирическое отступление», а также попутно процитировав суждения о гоголевском лиризме В.Г.Белинского и Н.А.Некрасова, исследователь отнюдь не доказал тем самым своего соображения.

40. Гумбольдт В. Язык и философия культуры. С.244.

41. Там же. С. 245.

42. Там же.

43. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. С. 374.

44. Гумбольдт В. Указ. соч. С. 245.

45. Там же. С. 246.

46. Там же.

47. Ср. с выделенной М.М.Бахтиным третьей особенностью идиллии: «сочетании человеческой жизни с жизнью природы, единство их ритма» // Бахтин М.М. Указ. соч. С. 375.

48. Гумбольдт В. Указ. соч. С. 246.

49. Тема пространственной замкнутости в этом произведении замечена давно. Так, Н.М.Мендельсон отмечал, что «жизнь старичков замкнута пределами их усадьбы» (Мендельсон Н.М. Очерки по истории русской литературы. М., 1908. С. 85). Подробно проблема замкнутости разбирается Ю.М.Лотманом в его работе «Проблема художественного пространства в прозе Гоголя». См. также: Виролайнен М.Н. Мир и стиль. С.134. Однако исследователи не рассматривают эту пространственную особенность гоголевской повести в контексте поэтики идиллического. [92]

50. См.: Лотман Ю.М. Проблема художественного пространства в прозе Гоголя. С.22-24.

51. Д.Н.Овсянико-Куликовский, тонко почувствовавший этот художественный эффект, заметил, что «отступления… удивительно гармонируют с целым и значительно содействуют созданию того настроения, которым проникнуто целое» (Овсянико-Куликовский Д.Н. Н.Гоголь в его произведениях. С.22). Напомним, ученый имел в виду именно «идиллическое настроение».

52. Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. С.91.

53. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С.165.

54. Ремизов А.М. Неуемный бубен. С.535. Ср. суждение М.М.Пришвина, записанное им в дневнике за 1931 г.: «Читал «Старосветские помещики» и вот теперь только на старости лет понял из-за чего написана эта вещь: сила привычки религиозно противопоставлена рациональным начинаниям (…) Выходит так, что страсть бессильна (1 нрзб) любовь и любовь сильная рождается в привычках. И еще: люди живут бессмысленно (очевидно, имеется в виду «смысл» как синоним «рациональных начинаний». — И.Е.) — и это не важно: важно, что они, привыкая друг к другу, любятся и от этого весь внешний мир приходит с ними в согласие: двери поют (…) Писатель… показал нам, что истинная, прочная, настоящая любовь держится привычкой» (Пришвин М.М. Собр. соч.: в 8 т. Т.8. М., 1986. С. 235-236).

55. Насколько нам известно, знаменитое рассуждение рассказчика о соотношении между ничтожными причинами и великими событиями (свидетельствующее о суетности «большого мира») не соотносилось с не менее известным «мифологическим» представлением другого гостя старосветского космоса, «что француз тайно согласился с англичанином выпустить опять на Россию Бонапарта»/25/. Однако же и в этих случаях, расширяющих внешнее пространство до пределов земного мира, можно усмотреть апостасийные «неспокойные порождения злого духа», юмористически поданные автором только потому, что традиционное уподобление Бонапарта антихристу недействительно, пока существует «удерживающий». С другой стороны, одна из предсмертных записок Гоголя — «Свяжи вновь сатану таинственною силою неисповедимого Креста» (Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 9 т. Т.6. М., 1994. С.392), как полагает И.М.Андреев, «ясно свидетельствует, что Гоголь считал сатану «развязанным»,то есть полагал, что мы уже живем в апокалиптические времена» (Андреев И.М. Очерки по истории русской литературы ХIХ века. Сб. 1. Джорданвилл, 1968. С.143). Заметим к этому, что в самом тексте «Старосветских помещиков» есть скрытое указание на неизбежность последующего за смертью героини нарастания процесса апостасии. Об этом см. ниже.

56. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. С. 375. Поэтому «некое параллельное и родственное действование Афанасия Ивановича, девок и кладовой» показывает не то, что «обособленность живого от неживого наглядно скомпрометирована», как полагает М.Н.Виролайнен (Вопросы литературы. 1979. N 4. С.128), а обнаруживает как раз «единство ритма» живого и неживого, природного и человеческого.

57. Гиппиус В. Гоголь. С.84.

58. Головенченко Ф.М. Реализм Гоголя // Учен. зап. Московского гос. пед. ин-та им. В.И.Ленина. М., 1953. Т. LXIX. С. 124.

59. Виролайнен М.Н. Мир и стиль. С. 126.

60. Там же.

61. Там же.

62. Фразеологический словарь русского языка. М., 1967. С. 111.

63. Гиппиус В. Гоголь. С.85. [93]

64. Ср. православный «жизненный аналог» (Хализев В.Е. Жизненный аналог художественной образности // Принципы анализа литературного произведения. М., 1984. С.32-41) гостелюбия гоголевских персонажей, фиксируемый самобытным русским мыслителем А.А.Золотаревым: «Родственное отношение ко всем людям… отличало наш Егорьевский кладбищенский дом, где постоянно с раннего утра до поздней ночи толпился и гостевал самый разнообразный народ…» Он же отмечает «изумительную древнерусскую черту гостелюбия и нищелюбия, этот радостный умиротворяющий воздух, свойственный прежним русским людям, которых воспитала наша православная церковь в духе кротости и смирения» (Цит. по: Богатырское сословие. А.А.Золотарев о роли духовенства в истории России // Литературное обозрение. 1992. N 2. С.102).

Ср. также позднейшее желание Н.В.Гоголя, зафиксированное текстом Завещания»: «Чтобы дом и деревня их (сестер и матери.- И.Е.) походили скорей на гостиницу и странноприимный дом, чем на обиталище помещика; чтобы всякий, кто ни приезжал, был ими принят как родной и сердцу близкий человек, чтобы радушно и родственно расспросили они его обо всех обстоятельствах его жизни дабы узнать, не понадобится ли в чем ему помочь или же, по крайней мере, дабы уметь ободрить и освежить его, чтобы никто из их деревни не уезжал сколько-нибудь не утешенным» (Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 9 т. Т.6. М., 1994. С.424). Мы не разделяем точку зрения Ю.В.Манна, приводящего описание гоголевского идеала «странноприимного дома» «в качестве контрастирующего момента» к рассматриваемой повести. (См.: Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С.161). Напротив, поражает почти буквальное совпадение отдельных фраз «Завещания» с описанием гостелюбия старосветских персонажей. Приведем некоторые примеры. Так, Афанасий Иванович «расспрашивая вас, показывал… участие в обстоятельствах вашей собственной жизни, удачах и неудачах»/16/; «когда бывали у них гости,.. всё в их доме принимало другой вид… Всё, что у них ни было лучшего, всё это выносилось… Это радушие и готовность так кротко выражались на их лицах…»/24/.

65. Мандельштам И. О характере гоголевского стиля. Гельсингфорс, 1902. С. 18.

66. Турбин В.Н. Пушкин. Гоголь. Лермонтов: Об изучении литературных жанров. М., 1978. С.169.

67. Г.А.Гуковский верно заметил, что Товстогубы «довольствовались тем, что «благословенная земля производила» для них сама.., подобно людям золотого века или тому, как… люди жили в раю» (Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. С. 80). Однако, по мысли исследователя, это «не столько характеристика их бытия, сколько указание на драгоценные возможности, скрытые в их душах» (Там же. С.92). При этом мы хотели бы указать на более раннюю и, как представляется, более тонкую интерпретацию этого сюжетного архетипа гоголевской повести А.М.Ремизовым: «В «Старосветских помещиках» представлен сказочный рай — сад, который Бог насадил для человека.., дано в математически-чистом виде блаженное райское состояние человека.., показать чтобы высшее и единственное: любовь человека к человеку. Сила этой любви так велика и уверена, что дает спокойно умереть человеку. (…) Да и сам Гоголь… ведь только «иногда», «на минуту», «на краткое время» соглашается попасть в этот рай. А что вспоминает так горячо, потому что для нас это «потерянный рай». А рай им представлен лишь для того, чтобы показать «любовь»: только любовь делает этот рай светом, а пламя этой любви ярче и самой палящей тоски» (Ремизов А.М. Неуемный бубен. С.534-536). Последнее наблюдение писателя позволяет предположить, что собственно евангельский подтекст гоголевской повести также не остался им незамеченным. [94]

68. Комментаторы 2 тома академического издания Гоголя особо отмечают «большую неопределенность» сообщаемых в «Тарасе Бульбе» и «Вие» хронологических данных (См.: Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. Т.2. С.716-717, 746-747).

69. Овсянико-Куликовский Д.Н. Н.Гоголь в его произведениях. С.26.

70. Напомним, что «наказу» , приведенному выше, предшествует обращение героини к Афанасию Ивановичу: «нужно, чтобы любило вас то, что будет ухаживать за вами» /31/. Как видим, «ухаживать» стоит в этой фразе на втором месте; на первом месте — любовь.

71. Ср.: «Библейское звучит в завещательном последнем слове Пульхерии Ивановны» (Ремизов А.М. Неуемный бубен. С.535). Насколько нам известно, в современном гоголеведении духовный подтекст процитированного нами монолога героини совершенно не проанализирован. Можно указать попутно на фразу рассказчика, в некоторой архаической торжественности которой также можно услышать нечто «библейское»: «И Афанасию Ивановичу сделалось жалко, что он так пошутил над Пульхерией Ивановной, и он смотрел на нее, и слеза повисла на его реснице»/30/.

72. М.Б.Храпченко, например, видел в этом «происшествии» лишь «незначительность и даже анекдотичность» (Храпченко М.Б. Николай Гоголь. Литературный путь, величие писателя // Собр. соч.: В 4 т. Т.1. М., 1980. С.173).

73. Афанасьев А.Н. Древо жизни. М., 1982. С.338.

74. Ремизов А.М. Неуемный бубен. С.537.

75. Ср. с желанием Н.В.Гоголя, высказанным им в своем духовном завещании: «Я бы хотел, чтобы тело мое было погребено если не в церкви, то в ограде церковной» (Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 9 т. Т.6. С.391).

76. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С.160.

77. Там же. С.161.

78. Там же.

79. «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18. 3). Отметим, что Н.В.Гоголю этот контекст понимания был, как известно, далеко не чужд. В частности, можно указать на строки, написанные Гоголем за несколько дней до кончины, которые манифестируют то же Евангелие: «Аще не будете малы, яко дети, не внидете в Царствие Небесное» (Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 9 т. Т.6. С. 392).

80. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С.165.

81. Анализ сходства и отличий идиллического видения мира и христианской духовности выходит за пределы данной работы. Пока укажем лишь на авторитетную констатацию исследователя: «Гармония, долженствующая, по раннесредневековому убеждению, царить между объективированным субъектом и субъективированным объектом, сделала категорию идиллического тем жанровым началом, которое пропитывало в ХI-XIII вв. тексты самого разного — семантического и прагматического — типа. С одной стороны, ранневредневековая культура порождала во множестве чистые идиллии, как,например, «Слово о законе и благодати» (…) С другой, идиллическая подоплека проступала в текстах, казалось бы, далеких от идиллии по их эксплицитной жанровой принадлежности» (Смирнов И.П. О древнерусской культуре, русской национальной специфике и логике истории. Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 28. Wien, 1991. С.28-29). Об идиллической соборности см.: Есаулов И. Праздники. Радости. Скорби: Литература русского зарубежья как завершение традиции //Новый мир. 1992. N 10. С.232-242.

82. Абрамович Г.Л. «Старосветские помещики» Н.В. Гоголя // Учен. зап. Московского областного пед. ин-та. Т.XL. Вып. 2. 1956. С. 38. [95]

83. Гус М.С. Живая Россия и «Мертвые души». С.22.

84. См.: Лотман Ю.М. Из наблюдений над структурными принципами раннего творчества Гоголя // Труды по русской и славянской филологии. XV. Тарту, 1970. С.34.

85. Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 7. М., 1956. С. 228.

86. Еще В. фон Гумбольдт отметил, что «идиллия…никогда не включает в себя героический материал или героическое действие» (Гумбольдт В. Язык и философия культуры. С. 244). [96]

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *